Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Какие дикари!
Именно в этот вечер, перебирая в памяти состоявшийся накануне разговор с Шарлем, я понял, что для меня навсегда останется тайной за семью печатями тот миг, когда человек вдруг постигает смысл своего существования.
Мы глядели с балкона, как эти бульдоги очищают от зрителей зал в спешке, которая могла сравниться только с их грубостью. Они и впрямь напоминали бульдогов, эти гавкающие солдафоны с железными бляхами, свисавшими с шеи на толстых цепочках. А милиционеры в черном, которые их сопровождали, были похожи на бродячих псов - таких можно встретить на улицах покинутых городов: с бешеной пеной на клыках, со злобными глазами, готовых разорвать скорее из ненависти, чем от голода. Если милиционеры пришли в такую ярость, что не постеснялись посягнуть на Дебюсси, значит, братишка провел свою акцию вполне успешно.
– Уйдем отсюда! - гневно сказала мадам Дюблан, кутаясь в пунцовое пальто, точно в королевскую мантию, с видом оскорбленного достоинства.
Я должен был встать, но сердце мое так бешено колотилось, что меня не слушались ноги. А вдруг Клод попался? Вдруг он сейчас брошен в сырой подвал на расправу палачам?
– Так мы идем или нет? - повторила мамаша Дюблан. - Не будем же мы ждать, когда это скоты выставят нас отсюда!
– Ага, значит, и вы тоже! - сказал я с легкой усмешкой.
– Что значит "я тоже"? - гневно переспросила моя хозяйка.
– Вы тоже решили стать "студенткой", - ответил я, заставив себя наконец подняться.
17
Очередь змеей вьется перед продуктовым магазином. Люди ждут с талонами в кармане - фиолетовыми на маргарин, красными на сахар, коричневыми на мясо (правда, с начала года мяса на прилавках почти не увидишь, его выдают не чаще одного раза в неделю), зелеными на чай или кофе, хотя и кофе давно уже сменили цикорий и жареный ячмень. Три часа стояния в очереди, пока дойдешь до прилавка и получишь жалкую горстку продуктов-лишь бы с голоду не умереть, - но люди уже не считают эти долгие часы, они глядят на парадное напротив бакалеи. Той женщины, которая всегда стояла вместе с ними в очереди, сейчас нет.
– Она такая добрая, - говорят одни.
– Такая мужественная, - жалостно шепчут другие.
В это хмурое утро перед домом, где живет семья Лормон, остановились две черные машины.
– Они только что увели ее мужа, я сама видела, - вполголоса говорит какая-то домохозяйка.
– Да, а мадам Лормон они держат наверху. Устроили засаду, хотят взять ее дочку, той не было с матерью, когда они приехали, - уточняет консьержка, тоже стоящая в очереди.
Девочку, о которой они говорят, зовут Жизель. Жизель не настоящее ее имя, а Лормон не настоящая фамилия. Здесь, в квартале, всем известно, что они евреи, но главное, чтобы об этом не узнали полиция и гестапо. И вот теперь это случилось.
– Просто ужасно, как они обходятся с евреями, - говорит со слезами какая-то дама.
– А ведь какая милая эта мадам Лормон, - отвечает другая, протягивая соседке носовой платок.
Наверху в доме сидят в засаде двое милиционеров и столько же гестаповцев. В общем, четверо мужчин в черных рубашках, в мундирах, с револьверами - грозная сила в сравнении с сотней людей, застывших в длинной очереди. Люди запуганы, они и говорить-то едва осмеливаются, не то что действовать…
Но девочку все же спасли, и спасла ее мадам Пильге, жилица с шестого этажа. Она стояла у окна, когда к дому подъехали полицейские машины, и сразу бросилась к Лормонам, чтобы предупредить о грозящем аресте. Мать Жизели стала умолять ее увести, спрятать ребенка. Девочке ведь всего десять лет! И мадам Пильге тотчас согласилась.
Жизель даже не успела обнять маму, да и папу тоже. Мадам Пильге схватила ее за руку и потащила к себе.
– Я видел много арестованных евреев, и ни один из них пока что не вернулся! - говорит старик в очереди, которая за это время чуточку продвинулась.
– Как вы думаете, будут сегодня давать сардины? - спрашивает одна из женщин.
– Откуда мне знать? В понедельник у них еще оставалось несколько коробок, - отвечает старик.
– Пока что они малышку не нашли, слава тебе господи! - вздыхает дама, стоящая за ними.
– Да, лучше бы не нашли, - с достоинством отвечает старик.
– Говорят, их увозят в какие-то лагеря и там почти всех убивают; это моему мужу на заводе рассказал один рабочий-поляк.
– Я такого не слышал и вам не советую вести подобные разговоры, да и мужу скажите то же самое.
– Нам будет не хватать месье Лормона, - снова вздыхает дама. - С ним даже в очереди было приятно стоять, у него на всё находилось острое словцо.
С утра пораньше, укутав шею красным шарфом, он шел в очередь перед бакалеей. Именно он ободрял стоявших в томительном ожидании в холодные утренние часы. Он ничего не мог дать людям, кроме простого человеческого тепла, но в ту страшную зиму им как раз этого больше всего и не хватало. Ну вот, теперь все кончено, месье Лормон больше ничего никому не скажет. Его остроты всегда вызывали смех и несли утешение, его коротенькие и такие странные, забавные присловья превращали в шутку унизительную процедуру распределения продуктов - и все это исчезло в машине гестаповцев два часа назад.
Толпа безмолвствует, лишь кое-где еле слышится шепот. Из дома выходит группа людей. Посередине - мадам Лормон со сбившейся прической, по бокам жандармы. Она идет, высоко подняв голову, не выказывая страха. У нее отняли мужа, забрали дочь, но никто не лишит ее чувства собственного достоинства. Все на нее смотрят, и она улыбается людям в очереди; они-то ни в чем не виноваты, этой улыбкой она прощается с ними.
Милиционеры подталкивают ее к машине. Но внезапно она чувствует спиной взгляд своего ребенка. Малышка Жизель стоит там, на шестом этаже, прижавшись личиком к оконному стеклу. Мадам Лормон ощущает этот взгляд, она знает, что дочь смотрит на нее. Ей так хочется обернуться, послать дочке последнюю улыбку, нежно помахать рукой, чтобы выразить свою любовь; ей хватило бы одного короткого, на долю секунды, взгляда, который сказал бы дочери, что ни война, ни людское безумие не лишат ее материнской любви.
Но она знает, что, обернувшись, привлечет внимание врагов к своему ребенку. Дружеская рука спасла ее дочь, она не имеет права подвергать эту женщину опасности. Закрыв глаза и не оборачиваясь, она с болью в сердце идет к машине.
А десятилетняя девочка на шестом этаже дома в Тулузе глядит, как навсегда уходит ее мать. Она понимает, что мать уже не вернется, отец давно объяснил ей, что арестованные евреи никогда не возвращаются назад, вот почему она должна крепко-накрепко запомнить свое новое имя, чтобы не ошибиться, когда нужно будет его назвать.
Мадам Пильге положила руку ей на плечо; другой рукой она задергивает тюлевую занавеску так, чтобы снизу их не заметили. Жизель видит, как маму сажают в черную машину. Ей хочется крикнуть: мама, я тебя люблю, я тебя всегда буду любить, ты самая лучшая из всех мам в мире, другой такой у меня никогда не будет. Но вслух говорить нельзя, и девочка изо всех сил думает об этом - такая неистовая любовь обязательно должна пронзить оконное стекло, долететь до матери. Она надеется, что мама там, на улице, слышит ее слова, которые она еле слышно бормочет сквозь сжатые до боли зубы.