Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почти каждое воскресенье, если не находилось работы по дому, я отправлялся на Аск ловить рыбу, неподалеку от деревни Лланелен.
Вскакиваю чуть свет. Вылезаю из-под стола — в комнате Морфид спят теперь Эдвина и Джетро, — одеваюсь на кухне, выхожу через заднюю дверь и взбираюсь по склону, озаренному первыми лучами холодного весеннего солнца.
Апрельская дымка заволакивает горы, огненно-розовое солнце встает после зимнего сна. Поднимаюсь по вагонеточной колее, спускаюсь к причалу Лланфойст и иду берегом канала, спугивая пасущихся овец. Барсуки прячутся в норы, ягнята прыгают и резвятся на лугу, а черный бык с фермы Шамс-а-Коеда гоняется за мной каждый раз, когда я иду ловить рыбу у Лланелена. Спускаюсь к старой кузнице, куда водят подковывать хозяйских лошадей; кузнец знает уйму историй: как его предки слушали проповеди великого Хоуэлла Харриса или как один кузнец поставил лошади подковы задом наперед, чтобы спасти от погони крамольного проповедника. Но наковальня молчит, а кузнец еще спит, когда я пробегаю по мосту мимо надписи «Ловить рыбу запрещено». Задыхаясь, падаю на поросший мхом берег, а вокруг меня поет река. Колышутся водоросли, блестит галька на дне, гудят жуки и мухи. Вот так надо удить — руками. Все эти удочки и наживки и прочий обман не по мне. Пробираюсь через камыши, прыгаю с камня на камень к глубокой заводи, где спит большая форель. Ступаю на последний камень. Замираю, всматриваюсь.
Вон она стоит в тени — два фунта, не меньше, — мерцая чешуей в сытом рыбьем мире благополучия.
Подбираюсь все ближе и ближе, беззвучно, как змея. Рыба шевелит плавниками, таращится на пузырьки воздуха, которые крутятся в пронизанной светом струе, грезит о жирных жуках и мухах, открывает и закрывает рот и косит глазом на плавунца, дремля и покачиваясь в ленивом блаженстве.
Ложусь грудью на камень и погружаю руку в воду. Взбалтываю ил, чтобы поднять муть, — рыба с виду не дура. Когда муть оседает и лучи выглянувшего из-за вершин золотисто-алого солнца начинают метаться и искриться в глубине, моя рука уже возле рыбы. Вглядываюсь и опускаю руку глубже, подавляя вскрик, когда холодная вода заливает подмышку. Рыба помахивает хвостом в шести дюймах от моей руки, блаженно подрагивает, ощущая приближающееся тепло. Два миллиона лет она стынет в воде, неудивительно, что она сама подгребает поближе к руке. Вытягиваю руку и касаюсь ее. Щекочу ей брюшко, она расплывается в улыбке. Вот старая дуреха — как ее жизнь уму-разуму не научила? Жмется, как невеста на перине, разевает рот, трется хвостом об ладонь. Поглаживаю ей брюшко, щекочу под жабрами. Складываю руку горстью, и она укладывается в нее, тогда как вся живая тварь, понимающая, что к чему, удирает сломя голову. Слежу за ее дыханием — открывает, закрывает, открывает, — брать ее нужно, когда у нее открыт рот, тогда ее легче захватить врасплох. Вода бежит, крутясь в воронках и вскипая пеной, вздыхает ветер. Рыба ежится и раскачивается, млея от наслаждения.
Рывком всовываю пальцы под жабры, быстро выхватываю ее из воды и швыряю на берег. Слишком поздно она вспомнила, чему ее учила старушка мать. Вот она бьется и прыгает в траве, серебряный серп солнечного блеска и ужаса. Поднимаюсь, прекращаю ее пляску и запрятываю ее на дереве, подальше от выдр. Оглядываюсь, не видно ли поблизости полевого сторожа, и, посвистывая, направляюсь дальше, к более глубоким заводям.
Темно-зеленый мох окаймляет хлопотливо бегущую реку; кусты терна одеты белой кипенью цветов, вдоль берега пышные заросли орешника и ольхи. Высоко надо мной, радуясь солнечному теплу, кувыркается жаворонок, и его песенка хрустально переливается в бело-синей глубине. Сажусь отдохнуть, прислонившись головой к обрыву, и в полудремоте наслаждаюсь одиночеством, глядя на столбы ранней мошкары, толкущейся над рекой, которая ежеминутно меняет цвет в лучах разгорающегося солнца. Мир и покой охватывают тебя на берегу реки, мир суетливой жизни маленьких существ, мир бесконечно бегущих и пенящихся струй. Приходят в голову мысли о бесчисленных тысячах мужчин, которые вот в таком же месте отдыхали после битвы или тяжелого труда или обнимали возлюбленных. Покой этот еще более благостен по воскресеньям, когда в долинах звонят колокола. Какая прекрасная страна Уэльс! И Лланелен — лучшая из всех ее деревень. Река здесь — молоко, земля — мед, горы — то поджаристый коричневый хлеб, только что вынутый из печи, то живое золото, то нежная зелень. Здесь у поющей реки, где свистят выдры и прыгают из воды лососи, поселилась красота. Сидели бы англичане в своей Англии, вспарывали бы свои собственные поля и раздирали бы свои собственные горы.
Я дремал недолго — ниже по течению возле песчаной излучины запрыгал лосось, поднимая такой шум, словно плещется человек. Я встал, раздвинул ветки, поглядел. Вот это лосось, вернее, лососиха — в длину добрых пять футов и весом побольше ста фунтов; стоит на хвосте, высунувшись наполовину из воды, поднимает белые руки и расчесывает длинные черные волосы.
Прекрасна обнаженная женщина, купающаяся в реке.
У деда Шамс-а-Коеда я однажды видел картину, изображавшую голую женщину в воде; какая-то греческая богиня — груди и бедра такие, что хватило бы на трех женщин. До сих пор не могу понять, откуда старинные художники все это брали — разве что их женщины были не похожи на наших. Один раз я видел, как Морфид одевалась к вечеринке. Старинным художникам пришлось бы немало потрудиться, чтобы снабдить ее задом, какой они навешивали некоторым из своих женщин, или брюхом, как у пьяницы, или грудями, как у толстух ирландок. Так и с этой лососихой. Кто-кто, а она не осталась за дверью, когда Бог раздавал женщинам их принадлежности; такой ладной фигурки мне не приходилось видеть ни в корсете, ни без него; длинные стройные ноги, узкие, как у мальчишки, бедра, но все, что полагается, на месте, как у Морфид. Я лежал за кустами, горя словно в огне, обзывая себя распоследней свиньей и выворачивая шею, чтобы не упустить ее из виду. Она плескалась, как сумасшедшая, то на мелком месте, то на глубине, мочила в воде волосы и расчесывала их, разбрасывая радужные брызги. Я долго смотрел на нее. Она нырнула и поплыла в мою сторону. Ближе, ближе. Напротив меня она встала на дно, отбросила с лица волосы и, раскинув для равновесия руки, пошла к берегу. Я уже собирался отползти и вдруг застыл на месте. Сзади меня, почти у самых моих ног, лежала ее одежда. Я притаился за кустом, зажмурился и, проклиная все на свете, слушал, как хрустят у нее под ногами камешки. Она охала, поеживаясь от холода, и напевала какую-то грустную песенку. Вот она подошла так близко, что я мог бы потрогать ее мокрое тело сквозь листву. В солнечных лучах мелькали ее руки. Вдруг они остановились, потом метнулись к груди. Она ахнула и замерла, глядя на меня. А я глядел на нее. Было так тихо, что я слышал, как шевелят плавниками рыбы.
— Доброе утро, — сказал я и сел. — Откуда это ты взялась?
Она не ответила. С ужасом в глазах она наклонилась, схватила платье, натянула его на себя и попятилась, закрыв руками лицо.
— А я тут задремал, — сказал я. — У тебя очень легкий шаг — обычно я просыпаюсь от малейшего звука. Если ты пришла сюда купаться, я уйду.
В платье она казалась меньше ростом. Платье было все рваное, с обтрепанным подолом, вместо пояса она затянула его веревкой. В глазах ее был страх; лицо побледнело, пальцы дрожали так, что она никак не могла завязать узел.