Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А через несколько дней Миха и Мирьям опять встретились на улице. В том году это был один из последних теплых денечков. На Мирьям было только легкое летнее платье, а под ним сверху вообще ничего. Миха как раз разворачивал мороженое, эскимо на палочке, и когда Мирьям принялась вдруг изливать ему душу, он с этим эскимо так и замер, не отваживаясь лизнуть, вероятно, ему это казалось недостаточно круто, хотя само слово тогда еще было не в ходу. Так он и стоял, а тающее мороженое тягучей струйкой стекало по руке и капало с локтя.
У обоих на душе кошки скребли. Мирьям явно недооценивала сердечные раны, которые она Михе нанесла, а Миха понимал, что в своем безумном стремлении заполучить письмо чуть не погубил товарища. И не родись Волосатик в рубашке, Михе, может, сейчас бы и жить уже не хотелось. По крайней мере, вся его последующая жизнь была бы омрачена. Впрочем, к чему все эти если бы да кабы?..
Мирьям тем временем как бы невзначай перевела разговор на свой «западный комплекс». Ей ужасно жаль, что она причинила Михе столько страданий, встречаясь с западными ребятами. Она пыталась объяснить Михе, что «эти» всем, всегда и все норовят предписывать, что «эти» все норовят запретить. Под «этими» она, разумеется, имела в виду не западных парней, а родное начальство, начиная от Эрдмуте Лёффелинг и выше. Всех, кто имеет право приказывать.
— Они все хотят нам запретить, ни до чего не допускать! — возмущалась Мирьям.
Ну, вот у нее, из протеста, и возникло желание «этим» не подчиняться, как-то ведь надо ей почувствовать, что не могут ей все в жизни запретить. И когда она с западными ребятами гуляет, у нее что - то вроде гордости появляется, потому что не все в их власти, потому что…
Пока она с трудом подбирала слова, Миха чувствовал: еще немного — и эскимо с палочки упадет. Чтобы не допустить такого конфуза, он собрался с духом и перебил Мирьям вопросом: не хочет ли она сходить с ним в кино, «Вокруг света за восемьдесят дней». Мирьям, собиравшаяся еще долго рассказывать о своей тоске, о том, как вокруг тесно и как ее тянет из этой тесноты вырваться, испытала вдруг огромное облегчение:
— Наконец-то хоть кто-то меня понимает!
Миха, по правде сказать, ничего не понимал, но когда Мирьям, явно обрадованная, с ним попрощалась, Миха радостно махнул ей рукой, отчего жалкий остаток эскимо сорвался, наконец, с палочки и спланировал ему прямо на грудь, заляпав рубашку.
В кино они посмотрели приключения Филеаса Фогга и его верного слуги Паспорту, вволю насладившись танцами живота, маврами, джунглями и пустынями, пароходами и воздушными шарами, крокодилами и буйволами, а также слонами и паланкинами. И опять Миху охватила такая робость, что он не решился закинуть руку Мирьям за плечи, хотя фильм был длиннющий и Мирьям сама нежно прильнула к его плечу.
А когда они вышли из кино, по аллее Карла Маркса ползли танки. Это была всего лишь репетиция военного парада ко Дню Республики, 7 октября, но оба тотчас вспомнили, на каком они свете. Танки нещадно гремели и воняли, более страшного контраста к легкому, пестрому, беззаботному фильму невозможно было придумать. Мирьям в слезах уткнулась Михе в грудь, а Миха обнял ее, и так держал, и силился утешить. Но утешить ее было невозможно: фильм Мирьям так разнежил, а тут вдруг среди ночи танки — к столь суровому переходу она оказалась просто не готова.
На обратном пути Мирьям всю дорогу упорно молчала, в лучшем случае сокрушенно трясла головой. Дома она легла, тоже ни с кем слова не сказав. На следующее утро не встала с постели, только лежала и смотрела в потолок. Ни на кого и ни на что не реагировала. И на следующий день, и день спустя ничего не изменилось. Она лежала пластом, изредка соглашаясь выпить немного чая и проглотить пару ложек супа. Домочадцы, ясное дело, переполошились. Они ведь не знали, в чем дело и что с ней. Они и Михе не решились ничего сказать, знали, какой он впечатлительный и как сразу во всем себя винить начинает. И только участковый, повстречав Миху, посоветовал тому навестить Мирьям:
— Зазноба твоя что-то захандрила.
Оказавшись возле постели Мирьям, Миха сразу все понял. Он-то многих людей знал, которых жизнь в этой стране доканывала, а иных уже и доконала, и в сердце у него было только одно желание: спасти Мирьям. Да он давно мечтал ее спасти! Иногда даже хотел, чтобы пожар случился или война началась, лишь бы ее спасти. Но сейчас он понял: тут кто-то другой прийти должен, прийти и спасти Мирьям. И он решил во что бы то ни стало этим другим стать. Поэтому склонился к ней и тихо сказал:
— Знаешь, со мной часто вот этак же бывает, как с тобой, я тогда сажусь и пишу дневник. Ты не одна такая.
Мирьям не реагировала, даже когда Миха ей пообещал:
— Завтра, если хочешь, могу тебе кое-что прочесть.
И он попрощался и кинулся к себе домой, закрылся в комнате, повесив на двери записку «Вход воспрещен!», и принялся за работу. Загвоздка ведь в чем была: на самом деле Миха никогда никаких дневников не вел. А теперь отступать поздно было.
Первая тетрадь далась тяжелее всего, Михе пришлось писать левой рукой, чтобы почерк выглядел корявым и еще неумелым. Чем записи будут длиннее, думал Миха, тем они лучше подействуют на Мирьям. Поэтому он всю ночь сидел за столом и сочинял, пытаясь понять, что это вообще значит — жить вот тут, на нашем кончике Солнечной аллеи, где жизнь идет так, как она идет. А еще он писал, что любил Мирьям всегда, сколько себя помнит, потому что чувствовал, что она не такая, как все, она особенная, и что он любит в ней нечто такое, что больше нее самой, и что она всегда дарила ему надежду, и что он ей желает, чтобы все, все ей в жизни удавалось и удалось. Он знал, что все эти признания ему придется прочесть ей вслух, но ему и это было нипочем. Чтобы Мирьям встряхнуть, чтобы Мирьям спасти, любые средства хороши. Любые.
Наутро госпожа Куппиш обнаружила Миху за столом: над последней тетрадью своего дневника он заснул. Голова его покоилась на раскрытой тетради, пальцы перемазаны чернилами, и семь израсходованных чернильных патронов валялись тут же, рядом. Да-да, вы не ослышались: семь! Чингис-хан зачал за одну ночь семерых сыновей, а наш Миха за одну ночь исписал семь чернильных патронов.
Когда Миха пришел к Мирьям со своими тетрадками, та по-прежнему лежала пластом на кровати, уставившись в потолок. Миха вытащил первую тетрадь и показал ей:
— Вот, видишь? — сказал он. — Тут одни каракули, я тогда еще и писать толком не умел.
Мирьям не выказала к его словам ни малейшего интереса.
— Ну, хорошо, — не смутился Миха и откашлялся. — Я тебе сам прочту, вслух. «Дорогой дневник! — начал он. — Сегодня у меня важный день, мы проходили сегодня новую букву "ь" — мягкий знак. И теперь, я считаю, имеет смысл начать вести дневник, потому что я наконец-то смогу написать одно очень важное слово, которое прежде мог только думать: "ДЕРЬМО"!»
Мирьям улыбнулась. Однако Миха, опасаясь, что она прервет его в самом начале, ее остановил:
— Погоди, погоди, дальше интереснее будет… — Но тут он запнулся, потому что увидел: Мирьям уже оттаяла. Она снова воспринимала окружающее, она слышала, она отзывалась на его слова, она улыбалась! Миха от счастья просто обалдел.