Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Господи, да за что же. Мог ли он предположить, что с ним на исходе жизни, когда наступление весны опять, как в детстве, приобрело торжественное значение, снова случится гроза, разразившаяся за порогом этой Старой Кузни. Может, здесь трудился его предок, доставал клещами раскалённые заготовки, начинал мять их точными ударами, чтобы снова и снова попытаться выковать подкову счастья?
Он открывает подаренную шведом книжку, перелистывает, не в силах вчитаться. Ему нужно сдержать дыхание и биение раскалённого солнечного сплетения. Он думает: «Как всё-таки эпически устроено многое в этом мире. Один хороший человек — совсем не единица. За ним стоит воспитание и масса обстоятельств, сформированных или вызванных к жизни в среднем не случайно. За каждой элементарной частицей существования стоят тоже в преобладании хорошие люди. Родители, предки, учителя, друзья. И так далее, лавинообразно, вплоть до сонма и далее в мириады. Точно так же за плохим человеком стоит воинство — виртуальное и фактическое собрание дурных людей и вызванных ими или создавших их обстоятельств. Так что в любом отдельно взятом столкновении сходятся войска — ангельские и человеческие — настоящие воинства плохого и хорошего. Только вдумайтесь, сколько за нашими плечами событий, слов, людей, улиц, зданий, неба, пыли, солнца, хлябей».
Та девушка стала его главной хлябью когда-то. Он едва выжил, летел к ней потом много лет, как мотылёк на свечку. Но позже стремление сникло, исчезло, и вот уж он и не вспомнит, когда последний раз думал о ней. «Впрочем, я прожил слишком долго».
Но нельзя же так просто её отпустить! И вдруг его осеняет. Он берёт со стола солонку и, посматривая по сторонам, приближается к ней и её мужу, становится рядом. Швед краснеет и говорит без умолку, едва позволяя Поэту вставить слово. Тот, однако, ничуть не смущён. Дрожащей рукой, потихоньку, он приближает кулак с зажатой солонкой к карману пальто жены дипломата.
Несколько крупинок морской соли падает на подкладку, катится по панели телефона и исчезает в шве. Поэт убирает руку.
Зачем он так поступил? Насолил в отместку? Или вспомнил арабский обычай из «Тысячи и одной ночи» — мол, если рассыпал соль, то, чтобы избежать беды, надо перекинуть её через плечо три раза?
Он не знает.
А ещё когда-то римские легионеры получали за службу плату кусками каменной соли.
А может быть, он решил частички древнего океана — того, над которым носился дух земли безвидной и пустой, высохшие капли вечности, её кристаллы, поместить в подобающую оправу.
Слава
Левая грудь была меньше правой: будучи отчасти уродством, это парадоксально добавляло ей привлекательности. Облик её никак не выходил у него из головы, и размышление над причиной влечения перешло в рассуждение о природе красоты: красота убивает желание. Тогда-то и вспомнил, как подростком рухнул с тарзанки, недолёт до водной глади затопленного карьера, переломался, три месяца лежал в гипсе и много чего казарменного слышал от мужиков в палате, много разных баек, одна запомнилась. И не потому, что рассказчик был человеком необычным — матросом, которого ударила волна на бушприте в Севастополе и так поломала, что привезли его, замурованного, в Москву, в Институт травматологии. Парень любил скабрёзные басни и среди прочего поведал, что некоторых привлекают убогие — безногие, безрукие, карлицы. В них влюбляются и беснуются, калеча, перегрызая глотки в схватках за обладание. Теперь он понимал — в этом много тёмного, животного, но и разумное тоже есть: такая страсть подкрепляется жалостью, топливом любви. А тогда ему было невдомёк, поскольку ещё жил не умом, а чутьём. И ведь однажды это случилось с ним. В двадцать пять лет безнадёжно любил соседку по этажу в башне художников на Вавилова — дочку хорошего баталиста, горького пьяницы и вдовца — девушку-горбунью, поражённую в детстве церебральным параличом. Как только видел её, в нём сразу просыпался маленький слабый человек, который обеими ручонками сжимал ему сердце и норовил заплакать его же глазами. Она почти не могла ходить, а если и шла, то такой изломанной походкой, что больно было на неё смотреть и хотелось подбежать и взять её на руки; ещё она мучительно заикалась, иногда у неё случался речевой ступор, и тогда слова вырывались из конвульсивного рта вместе со звуками, похожими на лай. С резкими чертами лица, обрамлённого ухоженными вороными волосами, очеловеченная химера, с горбом, похожим на сложенные крылья, она играла им как хотела; и он — саженный красавец, пловец — волочился за ней отчаянно: возил через весь город на инвалидной коляске на концерты, выставки; а однажды она призналась, что больше всего в жизни мечтает посмотреть на тающие айсберги, на голубоватые ослепительные горы посреди океана и солнца. И он стал искать связи с океанографами, он знал одного — познакомились на острове в Белом море, куда его заслали на целый месяц на метеорологическую станцию: хотел рисовать бледное небо над бледным морем — вот и рисуй, сказала ему подруга на Беломорской биостанции МГУ, где он, студент Суриковки, решил провести лето. Через того приятеля навёл справки и выяснил, что вроде можно отправиться на научно-исследовательском судне в Баренцево море — наблюдать за дрейфом айсбергов, но, когда узнали, что с ним будет инвалид, — отказали, никакие магарычи и уговоры не помогли. И это был единственный раз, когда не смог выполнить её желание.
Не на чужом опыте знал, что так бывает, но всё равно, глядя на Славу, на её обнажённую разновесную грудь, никак не мог понять, что так в ней привлекает; как трудно искать разгадку тайны прекрасного. Выглядела не всегда опрятно, появлялась нечёсаной, в русых космах, свисавших вдоль её щуплого, загоревшего до черноты тела, — проходя по утрам вдоль берега бухты, где жили хиппи. Лисья бухта, крымское приволье с начала семидесятых годов, после того как власти закрыли уединённый Карадаг для посещения, славилась песчаным пляжем, единственным на всём восточном побережье полуострова, и обилием полудрагоценных камней, приносимых штормом от подножья древнего вулкана. После свежего ночного прибоя ранним утром по колено в воде она брела вдоль полумесяца бухты, глядя под ноги на мокрые, обнажившиеся из-под прошуршавшей волны камни: искала агаты, сердолики, халцедон, куриных богов — плоскую, вымытую насквозь гальку, которую хиппи подвешивали на бечеве перед входом на стоянку, — всё шло впрок, на поделки: амулеты, броши, вплетённые в кожаное макраме;