Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да что же это такое, наконец?! — бормотал он в бешенстве.
Он пытался совладать с собой и оправиться от насквозь пронизывающего его страха, но — задыхался, дрожал, обливался потом… и боялся, чтобы Леонтина не отозвалась, если бы ему вздумалось ее окликнуть. Он не сомневался, что именно ее шаги раздавались там, наверху, у пекарни. Как только спускалась на землю ночь, эта девушка, под влиянием какой-то болезненной потребности, приходила туда, бродила, приближалась к форточке и часами простаивала неподвижно… Может быть, она ждала, что ее позовут? Почему же Лампьё этого не делал? Чего он боялся? Он ведь не рисковал ничем. И потом… не было никакой надобности называть Леонтину по имени. Достаточно было крикнуть или свистнуть. Она нагнулась бы, и он мог бы у нее спросить:
— Послушайте… Чего вам нужно?
Рассуждая так, Лампьё отходил от форточки. Мысль, что он может поддаться соблазну, приводила его в неописуемое возбуждение. Он большими шагами ходил взад и вперед по подвалу, потом принимался за работу. Самые нелепые мысли приходили ему в голову, и он хватался за них, подобно тому, как утопающий цепляется за все, что попадается ему под руку. Но это была лишь соломинка, которая тотчас же ускользала из его рук или обрывалась… И тщетно он боролся с собой, напрягая до предела все свои силы. Его мысль неизбежно возвращалась к Леонтине. И то, в чем он только что искал облегчения, доставляло ему новые, горшие муки. Ему казалось, что он теряет рассудок. В самом деле, откуда исходил этот голос, который говорил ему: «Там, наверху, вовсе не Леонтина. Может быть, там кто-нибудь другой. А может быть, и вовсе никого нет. Выйди и убедись. Ведь в те ночи, когда ты выходил отсюда, ты никого не видел. Почему ты думаешь, что там кто-то прячется? Не принимал ли ты шум дождя за человеческие шаги? Прислушайся! Ты ничего не слышишь? Слушай, слушай хорошенько! Что там за шум? Пойди узнай. Нельзя же оставаться в неизвестности».
— Иди! — приказывал ему чей-то голос.
Но Лампьё противился этому побуждению. Какая-то смутная тень — тень его страха — колебалась на стене. Он неотступно следил за ней глазами. Она окутывала его. Падала. Поднималась. Приближалась к квашне, пыталась влезть на нее, чтобы добраться до форточки и убежать. Не она ли это говорила? Теперь она была безмолвна. Она качалась в кошмарной тишине, и Лампьё казалось, будто тысячи криков замирали, разбиваясь о какое-то препятствие. Он их не слышал, но ощущал всем своим существом.
Однако Лампьё не поддавался. Он ни за что не хотел выходить на улицу: чувствовал, что сойдет с ума, если убедится, что тень нашептывала ему правду — что там действительно никого нет. Он сдержался; не пошел. И был момент, когда он испытывал торжество победы над собой… Но это был всего лишь момент, только передышка, после которой Лампьё отступал в неравной борьбе. И, отступая шаг за шагом, терял под собою почву. Им снова овладевали приступы тоски, еще более разрушительные, чем прежде, которые подтачивали его, как вода капля за каплей подтачивает камень. И Лампьё чувствовал, что рано или поздно неизбежно наступит ночь, когда он уже не сможет противиться этой воле, более сильной, чем его собственная, и в конце концов подымется туда наверх, на улицу, чтобы узнать, есть ли там в самом деле кто-нибудь.
…Да, на улице была Леонтина. Лампьё увидел сквозь ставни, как она прошла. Он стоял, не шевелясь, ожидая, что она вернется, как это не раз бывало… Бедняжка ничего не подозревала. Она шла, согнувшись под дождем. Она промокла до костей, башмаки ее хлюпали, но она как будто ничего не замечала, уставшая до такой степени, что не способна была отдавать себе отчет в чем бы то ни было. Одна мысль, одна навязчивая идея управляла ею, точно толкала ее вперед. Лампьё, выжидающий, пока девушка поравняется с фасадом дома, не слышал ее шагов. Это представлялось ему странным. Он недоумевал, каким образом он мог, оставаясь в своем подвале, узнать Леонтину по ее шагам, если она двигалась бесшумно, подобно тени. Его это пугало, так как ему казалась необъяснимой эта способность медленно и неслышно передвигаться, незаметно проскальзывать и сразу сливаться с ночной тьмой. Далеко ли она отойдет, прежде чем повернет назад? Лампьё не знал, он мог только делать тысячи предположений. И затаив дыхание, не шевелясь, он стоял на месте, боясь, как бы Леонтина не заметила этой странной слежки.
Но отчего же она так долго не возвращается?! Лампьё разбирала досада и охватывало болезненное беспокойство. Сквозь узкую щелку в ставне он мог разглядеть только небольшой участок асфальтовой мостовой, примыкающий к лавке. Может быть, Леонтина остановилась немного поодаль, вне его поля зрения? Но как он ни напрягал слух, он едва мог различить в смешанном гуле, доносившемся из района рынка, лишь грохот колес ручных тележек да звук рожков автомобилей. Время от времени резкий порыв ветра заливал ставни дождем и отбрасывал на мостовую дрожащую тень фонаря. Больше он ничего не видел и не слышал. Улица была пустынна, не было заметно никакого движения, никаких звуков, кроме порывов ветра; да и ветер порой затихал, и только дождь равнодушно посылал свои прямые струи, точно он еще в глубине времен обрек эту заурядную сонную улицу потопу. Прислушиваясь к мерному падению дождя, Лампьё терял нить своих мыслей; страх, порожденный необъяснимым желанием вновь увидеть Леонтину и мыслью, что она может обмануть его ожидания, мешал ему припомнить, зачем стоит он здесь, у закрытых ставней лавки, в ожидании чего-то неведомого. Конечно, у него была определенная цель, и он не терял надежды ее достигнуть. Но что будет потом? Подойдет ли он к этой девушке? Заговорит ли с ней?.. У него не выходила из головы фраза, брошенная Фуассом: «если на него наложат лапу, это будет, как всегда, делом рук женщины». Лампьё повторял про себя эту фразу. Каждое слово ее, каждая буква отчетливо запечатлелась в его памяти… Что он будет делать? Раз уж он поддался властной потребности узнать, кто прогуливается там, у лавки, мог ли он быть уверен, что окажется в силах побороть искушение и не подойти к этой женщине, не заговорить с ней о гнетущей его тоске? Он был далеко не уверен в этом… Но если он себя выдаст, если ее подозрения сменятся уверенностью? Тогда он пропал! Фуасс, сам того не сознавая, предупредил его… «Если на него наложат лапу…» И Лампьё все повторял и повторял эту фразу, точно читая по слогам: «Если наложат лапу…»
Он как будто перестал понимать ее смысл… А между тем она была полна смысла… страшного смысла… «На него наложат лапу»… На него — на Лампьё. Почему бы нет? Разве он забыл про свое преступление? Нет, не забыл — он просто о нем не думал… или почти не думал. Его тягостные мысли порождались не столько воспоминанием об убийстве, сколько воспоминанием о веревочке и смутной мыслью о причастности к этому делу Леонтины… Возможно ли это? Могут ли убийцу не терзать угрызения совести? Однако, Лампьё не испытывал этих терзаний: он не знал еще, что представляют собой угрызения совести… Сначала, в первые два-три дня после убийства, к чувству страха у него примешивалось своего рода удивление. Потом страх заполнил его целиком. Но в то же время его не покидала неопределенная надежда, что до него не доберутся, если он ни в чем не изменит своего образа жизни. Ему казалось, что, по какому-то молчаливому соглашению, совесть не нарушит обычного хода его жизни… Считая, что с этой стороны ему опасаться нечего, Лампьё направил свои мысли в другую сторону: он стал бояться, как бы его не выдала невольная свидетельница; и все его заботы сосредоточились на том, чтобы этого избежать.