Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Каждый из молодых сочинителей должен убедиться: старинная музыка есть основание и фундамент всех нынешних стилей! Именно контрапункт — первейшая и главная наука. Все остальное возникает из этого славного стиля. А вот если точки нет, то ничего против зияющей пустоты и не возникнет. Главное — найти точку!»
Полученным в итоге определением падре остался доволен. И сейчас же употребил его в дело: точкой сегодняшнего дня должен стать приезд нового ученика из далекой, но отчего-то старого монаха волнующей (местоположением? наименованием?) России.
Ветер легко подымал с полей и нес запах остывающей предзимней земли. Почувствовав легкий озноб, старый францисканец запахнул плащ и двинулся во внутренние покои монастыря.
В то же примерно время в самом сердце Болоньи невысокий, слегка сутулящий спину чужеземец любовался фонтаном. Спину он распрямить не пытался, просто задирал кверху лицо.
Что главная, в высоте как бы парящая, фигура изображает собой греческого бога морей Нептуна — чужеземец понял сразу. Нептунов с трезубцами хватало и в родном Петербурге. Однако здешний фонтан, выложенный в форме креста, поразил чужеземца сочетанием пропорций и превосходным фонтанным окружением.
Однако вместо выражения радости чужеземец отчего-то вздохнул. Путешествие, длившееся два с половиной месяца (из-за дурных погод в пути случались поломки, а по причине лени и любопытства — едва ли не семидневные задержки) завершилось благополучно. Завершилось там, где и было предписано: в городе Болонье.
Болонская филармоническая Академия славилась повсеместно. Кто только не обучался здесь строгому искусству фуги! Иоганн Христиан Бах, почтеннейший Глюк, француз Гретри. Даже Мозарт, вести о котором до недавно покинутой России доходили весьма слабо — побывал!
Но воспоминания о музыке строгой, музыке серьезной, не могли увести в сторону от чудес Болоньи.
Предчувствие зимнего карнавала, который вот-вот должен начаться, всеобщее веселье и радостный крик, царящие на улицах, остро-пряный дух сыров, витавший над старым городом, — вызывали мысли, целям путешествия не соответствующие, вызывали легкую, творящую из себя негромкие звуки печаль.
Еще раз ощупав в кармане кафтана рекомендательное письмо, молодой русский направился пешком в монастырь Сан-Франческо. Дорожный мешок пригибал к земле, но путник этого не чувствовал.
По пути чужестранец на вполне приличном итальянском спрашивал дорогу. Не потому, что не знал ее. Дорога была им вызубрена по карте, хранившейся в дорожном мешке. Просто хотелось еще раз услышать слова приязненной итальянской речи.
После чиновной холодности и вельможной замкнутости Петербурга во всю глотку орущие и лезущие обниматься италианцы представлялись племенем небывалым.
«Словно с Луны на нашу слезную землю они свалились! Ни горя им, видать, ни печали. Кажется, и того нет вовсе, чтобы один человек другим помыкал, как раба его неволил!»
Путь в Сан-Франческо был недолог. О краткости пути Евстигней не раз и не два пожалел. Ехал он сюда неустанно труждаться, строго и без излишних вольностей сочинять. Однако, попав в шумливую Италию, в сытый, краснощекий, страстно орущий город, — стал и про обучение думать легковесней.
Правда, и здесь облачко печали набежало.
Вспомнилось: пятнадцатью-семнадцатью годами ранее тут же, в Болонье, обучался Максим Березовский. Музыка Березовского в Петербурге звучала не так чтобы часто. Но все ж таки звучала. Но не она, а жестокосердая судьбина Максима Созонтовича растравляла Евстигнееву душу! Ему казалось: не надо было Березовскому переменять свой тихий норов, высоко подпрыгивать да любезничать! Не надо было униженно милостей выпрашивать! Прожил бы как-нибудь. А так... Стал себя иначить, растеребил. Тут же и последствия: неудачная женитьба, скудные подачки, подозрения в шпиёнстве, нищета. Ото всего этого молодым еще руки на себя наложил. Грех — страшный. Да только, по всему видать, в его случае — грех неизбежный…
Так может, и не след было Максиму Созонтовичу в Россию-то возвращаться? В Италии сладко, тепло. Крики и смех, и вино рекою льется. Дамы и девицы прозрачными одеждами шуршат... Тут бы ему и оставаться. Да не судилось, видно.
«Боже, не отвержи мя во время старости», — запел Евстигнеюшка из Духовного концерта, сочиненного когда-то Березовским. Запел тихо, истово, запел летящим, плотного весу баритоном, запел италианскому гомону наперекор свое, русское...
Внутри посветлело. Да еще и небывало гармоничное сочетание русских мелодий и италианского гомона, русских слов и попевок италианских — удивило до невозможности!
Падре Мартини обучал смиренно, обучал с любовью. Обучал не одних лишь избранных, а и многих того пожелавших. Обучал малоспособных и озаренных гением. Заносчивых и покорных. Немцев, итальянцев, горбоносых хорват, белокурых чехов.
Разницы меж ними старался не делать. Да этой разницы — что в каждого Всевышним вложено, то он в ученье и раскрывает — и не было.
Впрочем, в одном случае разительное отличие все ж таки было.
Моцарт!
Не старший — себе на уме, жадноватый и лицемерный, — а младший, трепетный и бесхитростный Амадеус.
Обучать юного Моцарта, кроме правил двойного контрапункта, было нечему. Сам у него ежечасно учился. Впервые поручив Моцарту-младшему сочинение пятиголосной фуги, падре уразумел: с посланцем Божиим предстоит иметь ему дело!
Юный Амадеус сочинил фугу с той быстротой, с какой она могла быть записана. Падре глядел на побелевшие от напряженного письма пальцы — сочинять полагалось без проигрывания на клавикордах — и думал об отце мальчика.
Было ясно: с музыкой маленький австрияк сможет сотворить все, что захочет. Так зачем же родной отец гонит его и понукает, изнуряя целодневными занятиями?
При случае францисканец заглянул в глаза Моцарту-старшему: жаркий азарт корысти и властолюбия читался в глазах Иоганна Георга Леопольда! Присмотревшись к отцу — падре Мартини постарался облегчить жизнь сына. Бесконечными фугами терзал не слишком, строгими правилами контрапункта обременял не всегда, старался увести от них в сторону ежедневными беседами на темы музыкально-исторические.
Однако юный Моцарт, как та разгоряченная лошадь, останавливаться не желал. В глазах Амадеуса тоже пылала жажда. Правда, не жажда корысти и властвования — жажда создания чего-то такого, что было бы сравнимо с созданиями Божьими! Это опять-таки была гордыня, и поддерживать ее францисканскому монаху не подобало. Но такую гордыню Джованни Баттиста Мартини прощал. Он привык считать: способность к музыке есть дар Создателя. Ну а если дар от Бога, то и развитие дара — даже несоразмерное, даже сверхъестественное — от него же!
И все же дар Амадеуса по временам старого францисканца пугал едва не до смерти. Чуялись ему многие беды, с этим даром связанные, чуялись непоправимые события, могущие произойти и в земном, и в посмертном существовании ученика!
Впрочем, проучился юный музыкант в Болонье недолго. Моцарт-старший не желал обронить ни крохи из отпущенного его сыну ломтя славы. Очертя голову летел он вперед, увлекая Амадеуса то ли в небеса, то ли в бездну!