Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дальнейшие извороты разговора стали государыню тяготить.
Вот тут, после слов: «Никогда не бывать сему альянцу» — Иван Иванович ногами на Катеринхен и затопал.
Дерзость беспримерную, дерзость неслыханную передавать словами в последующие дни во дворцах и гостиных не осмеливались. Передавали таинственными знаками и театральными жестами.
Один из представлявших, изображая невежу Бецкова, начинал, по обыкновению, туповато и по-стариковски чуть судорожно постукивать тростью: сперва едва слышно, потом сильней, сильней, и уж вскоре — тупотел ногами что есть мочи.
Другая — представляла саму императрицу. Достойными и плавными жестами изображались ее чистота и стойкость, и непужливость тож. Некоторые из посвященных пытались даже изобразить, как гордо вскидывала государыня голову (становясь как две капли воды на Ивана Ивановича похожей) и при том восклицала: «Не бывать сему альянцу!».
И лишь последний эпизод той волнительной сцены никем и никогда не разыгрывался. Ни телодвиженьями, ни жестами не изображался. Никто не решался повторить неслыханного: после долгой нервической беседы государыня порывисто поднялась и, улыбаясь сквозь слезы, поцеловала у Ивана Ивановича руку.
Виновато поцеловала и словно бы прося прощенья...
У Бецкого оставалась надежда: вдруг как на выпускном балу Алымушка кинется государыне в ноги, вымолит разрешение на брак с ним?
Однако императрица на первый выпуск смолянок пожаловать не соизволила. Да и сама Алымушка ни к чьим ногам кидаться, кажется, не собиралась.
Хотя перед самым выпуском о замужестве и заговорила.
Но о каком! И как!
Какой-то Ржевский, вдовец. Немолодой, но, ясное дело, вертопрах. Средней руки чинуша, жалкий литераторишка! И конечно — жидких кровей, кажется даже полячок. Да еще и мартинист вдобавок!
Иван Иванович устроил сцену. Греческие авторы могли бы завидовать.
Не помогло. Иван Иванович добавил рыданий и обмороков — никакого воздействия.
Семнадцатилетняя Алымушка, еще полгода назад уступавшая ему почти во всем (раздеваясь, допускала к груди, позволяла уронить влагу на пупочек, даже и ножки развести до определенных природой пределов позволяла), вдруг выказала невиданную твердость.
В твердости виделся Ивану Ивановичу расчет. Он сменил тактику.
Прервав встречи с Алымушкой на день-другой, возвестил ей после перерыва с печалью:
— Милое дитя! Скорейшее устроение вашей судьбы посредством замужества — обдумано мною бесповоротно. Да только вот беда: кто замуж-то вас возьмет?
— Я ведь сказывала: Ржевский Алексей Андреевич, мой жених.
— Имел я беседу с сим господином. Имел... Тут незадача... Замуж-то вас брать он вовсе не собирается. Наложницей, вам, ученой смолянке, быть предназначил! И со многими о том уж разговоры имел.
Алымушка, вспыхнув, убежала. Свадьба была расстроена. В один день с претендентом оборвались все связи. Иван Иванович ликовал.
Дело спас случай.
Григорий Орлов на одном из балов, на каковые смолянок возили пообтереться, подойдя к Алымовой, спросил о причинах столь резкого разрыва с другом его Алексеем Андреевичем Ржевским. Фавориту императрицы — пусть даже и отступившему на время в тень — следовало отвечать. Алымушка и ответила. В том смысле, что брать ее в жены господин Ржевский, кажется, вовсе не собирается. Иные, как выяснилось, у него намерения.
— Как же ему не собираться, любезная Глафира Иванна, коли шафером меня на свадьбе вашей быть просил?
Дело было возобновлено и в три дни улажено. Этот брак императрица одобрила. Бецкой вынужден был отпустить Алымушку замуж. Свадьба не была пышной, не гремела по Петербургу, как того возможно было ожидать, исходя из расположения императрицы к Алымушке. Правда, некоторые из высших лиц империи — кто во время венчания, кто на свадебном балу — присутствием своим торжество почтили.
Прибыла на короткое время и государыня.
Сил явиться на свадьбу Иван Иванович в себе не сыскал. «Свадьба-то моя собственная, да только жених на ней — чужой!»
Впрочем, считая себя Алымушкиным опекуном — и многими до недавних пор таковым признававшийся — попечением молодых он не оставил. То скрытыми угрозами, то притворной лаской вынудил переехать к нему на жительство.
У себя дома учинять скандалы и сцены было куда как способней. Ронять в изнеможении слезинки — намного легче. Такая семейная жизнь: «Сперва спят за стеной, после за прозрачной занавесочкой, а после и прямо у него, Иван Ивановича, в постеле, а там… там, видно будет!» — Бецкого устраивала.
Однако все напрасно: не выдержав сцен и домогательств («может, слабовато домогался?»), Алымушка с Алексеем Андреичем вскорости от него съехали.
Любовь великая, ни с чем не соизмеримая, любовь скорее всего последняя, убегала от Ивана Бецкого на дальние улицы, пряталась в погреба, скатывалась с мостов в воду и уж затем, поплавав в воде мелким сором, прилеплялась к низким болотистым берегам...
Обо всем об этом Евстигней узнал слишком поздно. Да и узнавал-то не сразу, а постепенно, по крохам. Когда ж картина изобразилась перед внутренним взором полностью — настала пора решиться и чувство свое изничтожить.
Однако не тут-то было! Чувство дивное, летящее, от него — как и от семидесятипятилетнего Бецкова — уходить не собиралось.
Тогда — что?
Тогда в Италию! Проситься немедля!
А коли в Италию не отпустят — так в солдаты. На юг, в Екатеринослав, под Аккерман, в Букурешт! Подобно родителю: пушкарем, канонером! Или на корабль, матросом! К Ионическим островам, в пучины древних, неотступно влекущих греческих сказок!
Куда угодно, лишь бы до боли любимого, а тут вдруг обрыдшего Санкт-Питер-Бурха — не видеть, горечи любовной, жгуче-едкой (но иногда — умягчительно легкой, как женская ладонь, как плечо) кувшинами не пить!
Тут снова испуг, опять недоумение. Лето 1782-го ошарашило Евстигнея неизвестностью. Окончание Академии — вот оно, не за горами! Как сие предстоящее окончание перетерпеть? И еще главней: что дальше?
Впервые ведь предстояло выйти из Академии не питомцу «трех знатнейших искусств», а музыканту. (Петрушу Скокова, невзирая на его немалые успехи в музыке, так и выпустили по классу «архитектурного художества».)
Недостоверность музыки в Империи — как раз и пугала…
К выпускным испытаниям следовало представить произведение малой формы собственного сочинения. Произведение должно было сходствовать с образцами европейскими, или хотя бы с образцами скоковскими, не так давно вновь полученными из Италии.
Исполнять предстояло на публике: либо на клавикордах — solo, либо на скрыпице — в оркестре.