Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Порой в безоблачные дни я обманывала себя, придумывая, что мы вернулись в прошлое, в те годы, когда Томаш еще не покинул Тшебиню. В один из таких дней я работала руками, но мои мысли блуждали где-то в другом месте. Я представляла, как Томаш, насвистывая, спустится с холма, составит нам компанию за обедом и рассмешит моего отца какой-нибудь возмутительной историей из школьной жизни, или что Филипе вернется с дальнего поля и будет умолять маму отпустить его в гости к Юстине. Я смотрела в небо и на мгновение забыла о том, что так долго была уставшей и не помню, каково это – чувствовать себя отдохнувшей.
Утром мы с мамой пропалывали сорняки. Когда мы вышли из дома после завтрака, мое обнадеживающее, мечтательное настроение испарилось в одно мгновение, потому что я увидела, как снова валит дым. К полудню, когда мы делали посадки на другой стороне овощного поля, черно-серая линия поднялась так высоко, что, казалось, протянулась через все небо.
– Перестань глазеть! – внезапно рявкнула на меня мама. – Пялясь на него, ты не заставишь его исчезнуть.
Я покраснела, взглянула на нее и увидела мрачное выражение на ее лице. Я почувствовала, что эта картина не нравится ей еще больше, чем мне, поэтому впервые осмелилась спросить:
– Как ты думаешь, что это такое?
– Я знаю, что это такое. Это из трудового лагеря для заключенных, – резко сказала мама. – Просто печь.
– Печь? – переспросила я, снова взглянув на громадный сноп и нахмурившись. – Это, должно быть, очень большая печь.
– Это для того, чтобы нагреть воду, – ответила она мне. – В лагере много заключенных – в основном военнопленных. Они просто греют воду для душа и стирки.
Казалось, это имело смысл – поэтому я сказала себе, что здесь нет вообще ничего страшного, что я реагирую слишком бурно; что я права, когда пытаюсь просто не обращать на это внимания.
Но когда я увидела дым снова на следующий день, и еще через день, и вскоре он стоял там днем и ночью, где-то в глубине души я поняла, что моя мать все-таки неправа.
Я еще не знала, что происходит на самом деле, но все больше убеждалась, что это очередной признак того, что петля на шее моей нации затягивается.
* * *
О смерти Филипе мы узнали случайно. Близнецов поместили вместе в огромный трудовой лагерь в сотнях миль от нас, где они работали с молодыми людьми со всей Польши, один из которых был назначен в администрацию лагеря. Этот человек позже был «продвинут» нацистами на более высокий пост в Кракове. По пути на новую должность он прошел через Тшебиню и разыскал нас.
Всего через несколько месяцев после того, как они прибыли в лагерь, Филипе был возмущен некоторыми событиями и пытался вмешаться – безуспешно, потому что, конечно, лагерь усиленно охранялся, и несколько солдат мгновенно направили на него оружие. Его смерть вовсе не казалась мне неизбежностью, хотя, оглядываясь назад, возможно, так и было.
Хоронить было некого, не было тела, над которым можно было бы провести службу. Мы просто узнали, что Филипе больше нет, и на этом все закончилось. Не было никакого подтверждения, никакого официального уведомления – просто тишина там, где и так была тишина в течение многих месяцев. Ничего не изменилось, за исключением того, что ничто больше не было прежним, потому что когда-то у меня было два брата, а теперь остался один.
Вот что оккупация делала с семьями: она разбивала их на части, не утешая, не объясняя. Иногда, как в случае с Эмилией и Трудой, случайные кусочки соединялись совершенно по-новому. Но главным образом нас угнетали, без нужды причиняя нам боль, заставляя нести бессмысленные потери.
Мои родители, казалось, замкнулись в себе после случившегося. Мы просто жили и работали в нашем крошечном доме, никогда прямо не обсуждая свои страдания. Каждый из нас нес бремя общего горя в одиночку. Я продолжала двигаться вперед только потому, что цеплялась за нить надежды, которая еще не оборвалась. Может быть, Сопротивление окажет влияние. Может быть, Станислав сумеет вернуться. Может быть, Томаш найдет дорогу домой. Каждый раз, когда отец уезжал в город, я, затаив дыхание, ждала у двери.
– Есть что-нибудь новое о Томаше или Стани? – спрашивала я, а он качал головой и часто нежно целовал меня в макушку или обнимал.
– Прости, Алина. Сегодня ничего нет.
– Ты спрашивал?
– Всех, кого мог, детка. Поверь.
А потом, как раз когда моя тоска по Филипе чуть притупилась, отец вернулся домой из поездки за нашими пайками. Была зима, и кругом лежал снег, я закончила ухаживать за живностью ближе к полудню и пряталась внутри у огня, вместе с мамой штопая носки. Я услышала скрип открывающихся ворот и, как всегда, подбежала к двери, чтобы поприветствовать отца. Его опущенные плечи и покрасневшие глаза говорили сами за себя.
– Томаш или Стани? – опустошенно спросила я, проследила невидящий взгляд отца, направленный в никуда, и увидела, как мама мгновенно побледнела, поднимаясь с места. В эту минуту я осознала, что она все прочитала в его глазах. За тридцать лет брака мои родители научились понимать друг друга без всяких слов. Мама вскрикнула, рухнула на колени и закрыла лицо руками. Я смотрела на отца, остервенело качая головой.
– Нет… нет, нет, нет, – шептала я.
Он тяжело, прерывисто вздохнул.
– Стани, – выдохнул он, и его глаза наполнились слезами. – Дизентерия.
На короткое мгновение почудилось, словно моих братьев вообще никогда не существовало. Одно дело, когда нацисты имели власть над нашей жизнью или смертью, но эта сверхъестественная способность полностью стереть двух молодых людей, которые так много значили для нас?
У моих родителей, имевших четверых детей, осталось только две дочери. Любой родитель пытался бы противостоять потере, но долгое время отец был