Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Стихи мне очень нравятся. Хороший зачин. А что дальше?
Исаковский пожал плечами.
«Теперь я буквально не находил себе места, — вспоминал композитор. — „Катюша“ без остатка заняла моё воображение. Вслушиваясь в слова Исаковского, я заметил, что в стихотворении его очень звонкая интонация. И в частности вот что: бе́рег, на́ берег! Какая причудливая игра ударений! Ну прямо-таки как в весёлой народной припевке. Не исключено, что эта деталь окончательно определила подвижной жанр „Катюши“».
Исаковский тем временем работал над заключительными строфами стихотворения. В трижды причёсанных и цензурой, и самим автором биографических заметках поэт рассказывал: «Мы как бы уже предчувствовали войну, хотя и не знали точно, когда и откуда она может прийти. Впрочем, мы не только предчувствовали, что война будет, но в известной мере уже переживали её: ведь в 1938 году ещё пылало пламя войны в Испании; в том же году Красная армия вынуждена была вести и вела тяжёлые бои с японскими самураями у озера Хасан; не очень спокойно было и на западных наших границах. По этим причинам тема Родины, тема защиты её от посягательств врага была темой самой важной, самой первостепенной, и я, конечно, никак не мог пройти мимо неё даже в лирической песне».
Вот именно потому, что песня не загружена риторикой и пафосом ходульного патриотизма, а наполнена простым и настоящим чувством любви девушки Катюши и её жениха, который с винтовкой в руках «землю бережёт родную», наполнена верностью и надеждой на встречу, она стала любимой во всей стране, а потом и в мире. «Катюша» стала символом нашей страны, своего рода позывным. Теперь это именуют иностранным словом — «бренд».
Версию создания песни, оставленную нам поэтом и композитором, надо конечно же воспринимать как своего рода официальную, написанную двумя героями Социалистического Труда, лауреатами Сталинских премий, кавалерами орденов Ленина и Трудового Красного Знамени. Не надо забывать, что многие мемуары, статьи и интервью писались и публиковались, когда часть публики и действующих лиц той или иной истории сидела в тюрьмах, лагерях, находилась в ссылке, на поселениях и была вычеркнута из жизни, из творчества, из искусства.
Но есть и другая версия появления и первого исполнения «Катюши». И она непосредственно связана с нашей героиней.
Однажды на очередных посиделках у Руслановой, после окороков, чая и пирогов с капустой, разговорились о сцене. Русланова начала пенять мастерам разговорного жанра, что они совсем засушили на сцене юмор.
— Стареет ваш юмор, — сказала она им.
Это было время, когда Русланова запоем читала русскую классику и современную литературу, стихи Есенина, Ахматовой, рассказы Аверченко, Тэффи, Зощенко. Словом, тех авторов, которые теперь числятся в великом списке классиков отечественной литературы начала XX века. О прочитанном она не делилась ни с кем, только с мужем. В её библиотеке было много книг, ставших в Советской стране редкими, потому что их авторы уехали за рубеж и жили теперь кто в Париже, кто в Берлине, кто в Белграде, а кто и вовсе перебрался в Америку. Книги она покупала у знакомых букинистов, которые знали её вкус и зачастую припрятывали то, что ей могло быть по душе и за что она охотно и хорошо платила.
Русланова похвалила Хенкина:
— Вот Володя — изумительный артист. Читает Зощенко. Юмор Зощенко — современен. Но я понимаю и тот… Ведь я застала то время… Многое помню… Иногда даже страшно становится от того, что я знаю и помню…
Гаркави, чувствуя, что жена может сказать лишнее, попытался остановить её. Но Русланова сделала властный жест и продолжила:
— Политика… Политика… У нас слишком много песен про политику. Маршевые… Походные… И все — похожи. На что похожи? На гимны. А гимн должен быть один. Остальные — песни. И юмор должен быть не такой сухой. Вот расскажу вам историю… Я такой юмор больше люблю. И людям он больше по душе.
И Русланова стала рассказывать историю, как она уверяла, произошедшую с ней несколько лет назад во время гастролей по югу советской России. Рассказывала она эмоционально, в лицах, артистично. Став артисткой «разговорного жанра» ещё в детском приюте, она знала, как надо «врать», чтобы тебя слушали даже свои. На своих-то, кто знает тебя как облупленную, произвести впечатление куда труднее.
Рассказывала о молоденькой польке, о певице. Они встретились у кассы, получали гонорарные за концерт, в котором принимали участие обе. Полька — совсем небольшую сумму. Русланова — значительно большую. Та заметила разницу, и её это уязвило. Руслановой стало неловко за то, что она получила больше, и она пыталась ей объяснить, что это — и за прежние концерты. Но полька оборвала её на полуслове и в отчаянии рассказала «о своей жизни в Варшаве: сколько и как она в былое время зарабатывала…»:
— Вы можете мувич по-польску? Ну ладно, я буду шпарить на русски. Варшаву знаете? Не были? Тогда вы не были нигде. Рим, Париж, Афины — это камни и анекдоты. Выброшенные деньги. Варшава! О, эти польские пани! Там есть на что тратить деньги. Я пела… Не помню уж где… Рядом с шампанским. Получала с пробки. Чем больше пробок… Тем сильнее кружится голова. Один пан у меня интересуется, сколько я получаю в час. Я говорю: «Сто пятьдесят злотых»…
А «свои» уже лежали на стульях, давясь от смеха, оставив в покое и окорока, и пироги с капустой. Русланова же, чувствуя кураж, продолжала:
— Он говорит: «Я вам дам эти деньги, но только не пойте». Я ему говорю, что не могу жить без песни. А он говорит, что песня его не возбуждает, даже наоборот. Предлагает двести злотых с условием, чтобы я помолчала. Вызывает извозчика. Я сажусь рядом с паном и небрежно, словно от дуновения ветра, показываю ему место, откуда у меня выходят звуки. Понимаете, какое место? Как это звучит музыкально… Показываю ему свою мембрану… Он говорит: «Чудесная грудь» — и начинает её гладить. Абсолютно невежественный в музыке человек! Я возмущена, но любезно говорю пану, что он мало образован для меня, что я ради его культурного развития буду всё-таки петь. Он кладёт на мою мембрану триста злотых. Я вам говорила, что в Варшаве есть куда бросать деньги. Я их ловко смахиваю с мембраны в сумочку. Кружится голова… Через час я снова рядом с шампанским. Летят пробки. Кружится голова. Я снова куда-то еду. Пан просит меня петь. Умоляет петь. Становится на колени. Поднимает мою юбку, а я продолжаю петь. Пан в восторге. «Вы чудесно поёте!» — говорит он и кладёт опять на мембрану две сотни злотых. Я делаю вид, что падаю в обморок, а на самом деле падаю на кровать от излишне выпитого шампанского. При чём здесь кровать? Откуда кровать? Не помню. Но я пою! Я пою ровно час! За временем я слежу. Певица не должна перепевать или перепивать… Не знаю… Как правильно будет по-русски, но по-польски я зарабатываю неплохо… О! Варшава!
Когда гости успокоились, Алексей Алексеев[38] внимательно посмотрел на хозяйку и спросил: