Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А что тем временем происходило в Польше? Эли мало что знал об этом. «Бабушка и дедушка приезжали к нам дважды», – сказал он, но ему запомнился лишь 1935 год, когда отец «умолял их остаться». Они отказались, предпочли вернуться к двум другим своим детям. Маленький Эли понятия не имел о том, что их ждало.
– Наверное, отец понимал, какая им грозит опасность, но такого рода вещами со мной не делились.
Львов часто упоминался в семейных разговорах?
– Никогда.
И не говорили о том, что там происходит?
– Не говорили.
Давил ли на отца страх перед грядущей войной?
Этот вопрос, кажется, удивил моего собеседника. Молчание затянулось. Потом Эли сказал:
– Интересная мысль. Но вроде бы нет. Это он держал при себе. Может быть, делился с моей матерью, но то, что происходило в Польше, было полностью от нас закрыто. Мы никогда не говорили о ситуации в Лемберге. Он находил другие темы для разговора.
Я попросил ответить точнее.
– Это было чудовищное время, – признался в итоге Эли. – Отец понимал, что может произойти нечто ужасное, но он не мог знать, что это непременно произойдет, и тем более именно в такой форме.
Отец пытался отстраниться от этого, уберегая себя, пояснил Эли.
– Он занимался своей жизнью, своей работой, уговаривал родителей переехать. Порой они переписывались, но эта корреспонденция, к сожалению, не сохранилась. В Польшу, повидаться с родителями, он больше не ездил. Я бы не сказал, что он во всем был отчужденным, но отношения с родителями – одна из таких «областей отчуждения», хотя я понимал, что он их очень любил. И я не думаю, чтобы он и мама хотя бы однажды пытались обсудить, «следует ли сказать все ребенку».
– Рассказывал ли он о детстве и юности в Польше?
– Нет. Частью семейной истории был тот факт, что он вырос в ортодоксальной еврейской семье в Польше. Он справлял с нами седер, пел традиционные песни, и это мне нравилось, их мелодии до сих пор звучат в моей голове. Но ни одного существенного разговора о жизни в Польше я не припомню.
– Ни одного?
– Ни разу.
Эли немного помолчал, потом добавил:
– Он был занят, он делал свою работу.
И устало, кротко вздохнул.
«Делая свою работу», Лаутерпахт достиг очередного успеха: в конце 1937 года парень из Жолквы получил престижную кафедру международного права в Кембридже{157}. В январе 1938 года Лаутерпахт отправился на поезде со станции Кингс-Кросс навстречу новой своей должности и членству в Тринити-колледже. Поздравительные письма прислали ему Кельзен и коллеги по Школе экономики. Горячо поздравил его Филип Ноэль-Бейкер{158}, а также сэр Уильям Беверидж, ректор Школы, тот самый человек, который помогал устроиться беженцам из Германии и разрабатывал современную систему социального государства.
«Я всегда испытывал глубокую благодарность к вам, – писал Лаутерпахт Бевериджу (речь шла о помощи беженцам-ученым), – и чувствовал сильную привязанность».
На новость о кафедре в Кембридже с гордостью и радостью откликнулся Львов. «Дорогой мой, возлюбленный сын! – писала Дебора. – Тысячу раз благодарю тебя за это счастливое известие»{159}. Но и в этом письме есть намеки на финансовые трудности: Арон уехал работать в далекий Гданьск. «Не удается нам счастливо жить вместе», – писала мать.
В сентябре Лаутерпахты переехали в Кембридж, в таунхаус на Кранмер-роуд, 6, побольше их прежнего. Эти просторные дома тянулись вдоль тенистой аллеи, у многих имелась собственная подъездная дорожка. Макнейры продали свое жилище младшим друзьям за тысячу восемьсот фунтов. В доме имелись гостиные, столовая, кладовая, отдельная кухня для приготовления пищи. Еда подавалась строго по расписанию – в час дня обед, в семь ужин, – и всех членов семьи призывал к столу медный гонг. Чай – в половине пятого, обычно к нему подавали бисквитный торт «Виктория» из «Фицбиллиз» – местной кондитерской, которая существует в Кембридже и поныне{160}.
На втором этаже – три спальни, отдельные для мужа, жены и ребенка, а также кабинет Лаутерпахта. Там он работал, частенько включая фоном классическую музыку, сидя в кресле с подлокотниками из ореха за большим обтянутым кожей столом красного дерева.
Окно выходило в сад с яблонями и сливами. Лаутерпахт любил обрезать деревья. Также он мог любоваться своими любимыми цветами – нарциссами, розами и ландышами. Лужайку садовник обязан был не только прополоть, избавив от сорняков, но и обкосить – Лаутерпахт всю жизнь боялся промочить ноги и простудиться, а потому по сырой траве ходил на пятках, задрав носки ботинок и таким образом сокращая контакт с мокрой землей.
– Живописно, – подытожил Эли.
Лаутерпахт получал теперь хорошее жалование, но богатой его семью не назовешь. Меблировка дома была скромной, в первые десять лет отсутствовало центральное отопление. Единственной роскошью, какую Лаутерпахты себе позволили, стала покупка автомобиля за 90 фунтов – подержанного синего «стандард 9 салун», произведенного в Ковентри. Герш оказался нервным водителем, и, как только скорость превышала 50 миль в час, его тревожность зашкаливала.
Перечень других жителей той же улицы отражает новый и разнообразный мир, куда попал Лаутерпахт. Ближайшим соседом, в доме 8, был доктор Брук, священник на пенсии. Дэвид Уинтон Томас, профессор иврита, некогда член сборной Уэльса по регби, жил напротив, в доме 4. Далее, в доме 13, жил сэр Перси Уинфилд, профессор английского права и главный в стране эксперт по истории деликта[10] («Уинфилд о деликте», поныне используемое справочное издание, по словам историка Саймона Шамы, раз и навсегда отбило у него интерес к юриспруденции){161}.
Сэр Эрнест Баркер, профессор политологии, жил в доме 17. В ту пору он работал над книгой «Британия и британский народ». Артур Кук, заслуженный профессор классической археологии, занимал дом 19. В доме 23 жил профессор Фрэнк Дебенхэм, географ, первый руководитель Института полярных исследований имени Скотта (в молодости он отправился вместе с Робертом Фальконом Скоттом в ставшую для того последней антарктическую экспедицию, но не принял участие в роковом походе к Южному полюсу, поскольку получил травму, играя в футбол на глубоком снегу){162}.