Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Муху будем хоронить. Вот эту. Подорожника принеси.
Он сбегал на край участка и сорвал несколько листьев. Я выложил ими формочку, а сверху пристроил муху. Как положено, лапками кверху. Яму выкопал руками, чтобы оказать мухе больше уважения. Поранился, но ничего – с кровью было еще лучше.
– Ванька, ты – оркестр! Сыграй торжественное.
– Бу! – сказал Ванька. – Бу-бу-бу! – и завыл так тоскливо, что ленивые голубцы медленно поползли от желудка вверх.
За пропавшую формочку я проторчал в углу остаток дня. Было обидно, но сдаться и порушить мухину могилу я, конечно, не мог. Ваньке тоже попало – за то, что играл со мной, а куда делась формочка, не заметил. Отмазывался он как бог – щечки трясутся, глазки на мокром месте, голосок тонюсенький:
– Я не знаю, не знаю, не знаю…
А сам за спиной фигу показывает. Хороший был пацан Ванька, послушный.
Никто меня вечером к кровати не привязал. Трусы тоже отбирать не стали. Воспиталке наверняка хотелось, но она лишь бросила злой короткий взгляд и не менее короткое и злое:
– Спать!
И выключила свет.
Ванька, еще во время ужина подговоренный идти на чердак, замер в своей постели. Я тоже замер, но глаза закрывать не стал. Смотрел, как они лежат, – толстые червяки, засыпанные снегом. Скоро совсем затихнут, провалятся в свои простенькие сны, и мы пойдем…
Воспиталка отключилась быстро и даже сигнал подала храпом: иди, милый Зяблик, дорога твоя свободна. Я встал, сложил одежду толстым червяком, прикрыл червяка одеялом.
– Ванька.
Он пошевелился, чмокнул губами.
– Ванька!..
Толстая щека потерлась о наволочку и обмякла. Спит.
Ладно, каждому свое. Я знал, что там, на чердаке, мне будет лучше одному.
– Ты куда? – Белобрысый соскочил с кровати и начал суетливо напяливать тапки. – Меня возьми!
– Отстань! – отмахнулся я.
Белобрысый зашипел:
– Не возьмешь – кричать буду. Все равно не пойдешь, еще и влетит.
– Ладно. – Я улыбнулся одним ртом, широко растянув губы. Он, конечно, ничего не заметил, радостно хрюкнул и стал копошиться – сооружать своего червяка. Потом снял тапки и аккуратно поставил их перед кроватью.
Надо же, – подумал я, – кретин, а кое-что соображает.
Выход на черную лестницу нашелся в туалете. Мы смотрели из пахнущих хлоркой сумерек в полную тьму и молчали. Два босых призрака в трусах.
Первым очнулся белобрысый:
– Нам что, туда?
– Мне – да. А тебе, если надо, на горшок.
– Сам на горшок! – огрызнулся белобрысый и толкнул меня в спину. – Иди первый.
Я снова растянуто улыбнулся и шагнул в черноту. Белобрысый скользнул за мной.
– Свет оставь, – шепнул он.
– Ага, – ответил я и плотно-плотно прикрыл дверь.
Цепкие пальцы схватили меня за плечо, ободрав кожу. Было неприятно. Я сгреб эти пальцы в горсть и сильно сжал. Белобрысый охнул, выхватил руку и рыкнул:
– Придурок!
Стояли молча, не шевелясь. Белобрысый тяжело дышал. Скоро проступили очертания перил, а потом и лестницы. Я начал подниматься и понял – этот ковыляет сзади.
Дверь, ведущая на чердак, была теплой и шершавой. И запертой на ключ.
– Закрыто? – с надеждой спросил белобрысый.
– Да.
– Ну и ладно. Пойдем назад, – он дрожал так сильно, что стучали зубы, – холодно, я заболею.
Он трусил.
А у меня был шанс. Один шанс на десять раз по десять.
Я присел и перевернул коврик, лежащий у двери. Зазвенело.
Ключ вошел в скважину легко, ворочался же туго, со скрипом. Дверь подалась, дохнула влажным, и передо мной открылся лаз в тот, другой, мир. Я окунулся в него весь, сразу, от черных вихров на макушке до выстуженных пяток. Я вытянулся рыбой и поплыл, хватая ртом спертый воздух. Мои глаза искали, руки трогали, и стучало в маленький барабан буйное сердце.
– Эй, как тебя там?
– Зяблик.
– Стой. Дальше нельзя.
– Это тебе нельзя. Мне можно.
– Ну пожалуйста, пойдем! – захныкал белобрысый.
– Пойдем, – я махнул в глубину, – туда.
Он заревел. Потом поднял что-то с пола и швырнул в меня. Не попал, конечно.
– Последний раз спрашиваю – идешь?
– Скажу про тебя, все скажу! – В сумраке белобрысый был похож на заводную куклу, машущую кулачками.
Я пожал плечами и захлопнул перед его носом дверь. Рев сразу стих, как будто отодвинулся, и тот, другой, мир наконец обнял меня своими сильными руками.
Видел я довольно хорошо – из глубины нового мира вытекали слабые струйки света. Идти на свет сразу не хотелось. Я влез на старый ящик, сел, поджав ноги, и прикрыл глаза. Кто-то невидимый ходил вокруг, дул на волосы, чуть касался лопаток и шеи. Он был свой, этот кто-то, он не собирался меня обижать.
Побежали мурашки. Я понял, что замерз, и двинулся дальше. Дощатый пол скрипел, выпевая разом две мелодии – домашнюю и дикую. Пахло деревом, порошком для стирки, сухим молоком. И еще чем-то очень знакомым, но ни на что знакомое не похожим. Чердак вовсе не был заброшенным. Сюда приходили, и часто. Складывали и забирали вещи, говорили, невзначай роняли окурки, развешивали между балками белье и тихие звуки.
Звуки. В темном пятне у стены что-то стукнуло и зашуршало. «Крыса», – подумал я и с досадой посмотрел на свои голые ноги.
– Договоримся, – сказал я крысе, но на всякий случай шагнул назад.
Из пятна же шагнуло вперед и замерло, поливаемое светом уличного фонаря.
Девочка – одного со мной роста, в пышном платье, с бантом на макушке и тоже босая.
Я шумно сглотнул и выдохнул:
– Эй!
Внутри дернуло, обожгло, затопило горьким по самые края. Зачем она здесь? Кто пустил ее сюда? Сюда, где все придумал я, я, я?..
Мой мир не был мне верен.
Заболело в груди, стало тяжело дышать. Закричал:
– Я злой, злой! – И начал кашлять, хватаясь за живот.
Девочка молчала. Свет бил ей в затылок, и я не видел лица.
Грубо, рывком развернул ее к окну, заглянул в глаза.
Там не было ничего – только я, маленький семилетний я, очень напуганный и очень злой. В красивых глазах красивой девочки – урод, скрюченный, скользкий, мятый.
Больно, больно в груди и животе. Нечем дышать. Я схватил с подоконника что-то тяжелое и со всего маху саданул этого урода. Потом еще и еще раз. Девочка закричала, схватилась за лицо, из-под пальцев ее потекло темное…
Меня принесли с чердака, покрытого испариной и слезами. Я звал, просил прощения, рвался обратно. Но меня держали, и я видел только белые стены и мутные пятна чьих-то лиц.
Она пришла. Через девять лет, когда от моего разбитого