Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кутузовский проспект — возле гостиницы «Украина». На шестом этаже нас уже ждут. Из прихожей виден накрытый стол, посреди возвышается гигантская редька — такие растут только в Узбекистане. Лиля Юрьевна отдохнула и теперь благоухает французской косметикой. Ухоженное лицо, где морщины выглядят как искусная графика, кажется творением великого мастера. Ее рыжие волосы, тронутые нескрываемой уже сединой, изумительно сочетаются с темно-карими глазами, серебряной брошью с большим самоцветом, нитками разноцветных бус и благородно черными тонами модного платья, для нее сочиненного, ей посвященного. Худенькие ноги в кокетливых сапожках. Я постыдно ловлю себя на мысли: как этим ногам выдержать невесомость даже ее хрупкого тела? И еще: в каком странном контрасте находится эта хрупкость с сильным и звонким голосом, с богатством его красок — у нее, идущей к девяноста годам.
Двери в комнаты распахнуты настежь. Оттуда, со степ, смотрит напас молодая Лиля, такая, какой увидели ее Александр Тышлер и Давид Штерепберг. Там же, на стенах, Пикассо и Шагал. Альтман. Якулов. Сарьян. Божественный Пиросмани. Сергей Параджанов. Истинные шедевры — расписные подносы, которые она собирала и с которыми не рассталась даже в своей нищете.
«За стол! За стол! Адски хочу есть. Ни за кем не буду ухаживать — каждый берет сам». Ауж брать-то есть что!.. В Москве тех лет, с пустыми полками ее магазинов, — просто богатство. Икра, крабы, угри, миноги, заливной судак — память о детстве, копченый язык, колбасы всевозможных сортов… Французский сыр… Марокканские мандарины… «Не стесняйтесь — берите побольше: все из «Березки», я победила».
Впрочем, победа, пожалуй, одержана вовсе не ею. Арагон прислал деньги, но в валютных магазинах продавали только вышедшую из моды одежду. И еще бытовую технику прошлых лет. Продуктов, даже и за валюту, едва хватало на иностранцев. Исключение из правил мог допустить лишь министр внешней торговли. Лиля ему написала — ответа не было полгода. Наконец, позвонил глава Госбанка Алхимов: «Вопрос утрясался… Рад сообщить: вам все-таки разрешили». «Утрясали» на самом верху, не иначе как с Сусловым. Ей-то бы он отказал, но не рискнул дразнить Арагона из-за каких-то миног. Поиздевавшись полгода, решил уступить. «Зато теперь у нас камамбер. И колбаса похожа на колбасу, а не на бумагу из туалета…»
Бокал шампанского — это все, что она может себе позволить. И пилюли из пузырьков, что стоят рядом с ее тарелкой, — Лиля глотает их каждые десять минут. Разговор не клеится. Любомир робеет, хотя она ласково зовет его «Люба». Так называемый критик и вовсе помалкивает, это общество не по нему, хотя он своего добился: попал в дом к знаменитости. Безучастно жует Лилин муж — Василий Абгарович Катанян. Оживляется, когда в моих неумелых руках от ножа остаются вдруг две половинки: «Не обращайте внимания, ему пора на покой. Металл устает так же, как люди». Сломанный нож — дурная примета, мелькает у меня в голове, но я тут же гоню мрачные мысли.
Лиля вдруг произносит: «Андрюша, вы знаете, в Париже я ожила и — отказалась». — «От чего, Лиля Юрьевна?» — «Неужели не помните? Я же предупредила: вот мы съездим еще раз в Париж, покажу Васе все, где он еще не бывал, и, ведь правда, пора на покой. Вдвоем это легче…» — «Не помню, Лиля Юрьевна, и не хочу помнить. Вы же это не всерьез говорили…» — «Еще как всерьез! Вася помнит наш уговор. Ведь правда? — Катанян безучастен. Его кивок почти незаметен, но Лиля воспринимает его, как подтверждение. — Вот видите… Но меня окружили в Париже такой любовью, что снова жить захотелось. Дайте-ка мне немного икры».
То и дело Андрей глядит на часы, переглядываясь с актрисой, у которой вечер спланирован совершенно иначе. «Лиля Юрьевна, нам пора, — посреди чьей-то фразы вдруг бросает Андрей, стараясь не смотреть на Любомира. — Наш болгарский друг — министр, у него сегодня официальный раут». Наш друг, конечно, не был министром, и никакого раута не было тоже, и вообще он с радостью просидел бы здесь до утра. Но не мог же он перечить тому, кто привел его в этот дом.
«Пусть идет, если так, — потерянно говорит Лиля. Только что просветлевший, взгляд ее тухнет, да и голос не так уже звонок, как минуту назад. — А вы оставайтесь». Андрей безжалостен и неумолим: «Мы тоже приглашены».
Все так же отрешенно сидит Катанян, отхлебывая шампанское, зато, оживившись, бодро вскакивают актриса и критик — им не терпится в более веселое общество. Я все еще медлю в надежде остаться. Андрей поднимает меня за шиворот: «Пора, мы опоздаем». — «Я столько всего накупила, — растерянно бормочет Лиля. — Конфеты… Торт… И больше никого не позвали…»
Мы толпимся в передней, прощаясь. Любомир неотрывно смотрит на кольца, что, нанизанные на золотую цепочку, висят у нее на груди. На те два, про которые столько написано. Миниатюрное и большое. По ободу одного из них Маяковский выгравировал инициалы ЛЮБ — при вращении они читались ЛЮБЛЮ Б ЛЮБЛЮ Б… Склонившись, Любомир целует оба кольца. Ее и его.
И мы уходим — в мороз, в другую компанию, где нас уже ждут. В шумную и пустую. В иллюзию праздничной жизни. Бестолковой и суетной. В тот полусвет, которого всегда сторонилась легендарная женщина века. А сама она и последний спутник ее удивительной жизни остаются одни в пустой квартире доедать продукты из вожделенной «Березки» и ждать боя часов, возвещающих приход Рождества. Не православного, которое наступит лишь через две недели. И не католического, к которому ни Лиля, ни Катанян никакого отношения не имели. А условного — «заграничного», — которое вот уже многие годы, в пику властям, отмечала московская интеллигенция.
Это была моя последняя встреча с Лилей Юрьевной Брик. Несколько часов спустя, уже на рассвете, по горячим следам я доверил блокноту рассказ о прерванном пашем застолье. Запись сохранилась. К ней мы еще вернемся.
I
С МАЯКОВСКИМ…
ТАК НАЧИНАЮТ ЖИТЬ СТИХОМ…
Имя отца Лили Брик — Урия Александровича Кагана — можно найти не только в списке присяжных поверенных при Московской судебной палате конца XIX и начала XX века, но еще и в списке членов Московского Литературно-художественного кружка, объединявшего в те годы сливки культурной элиты «второй» российской столицы. Для того чтобы человеку иной, не творческой, профессии войти