Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Итит твою мать! – Гришка уже тут как тут, черт хромой, смотрит на ведьмино тело во все глаза, слюни пускает, а того не видит, что ведьма не просто так стоит, чтоб они ее бабьими прелестями любовалися. В глазищах зеленых занимается пламя, такое, что не унять, а губы что-то шепчут. Заклятье, наверное, какое-то богомерзкое. И ладонью цацку свою накрыла, как будто защитить ее хочет. А по ногам уже тянет зимней стужею, и в хребет точно вгрызается кто-то зубьями острыми – колдовство…
Демьян попятился, глянул на Ерошку – и сам себе не поверил: дружок закадычный словно сам не свой, стоит, зенки выпучил, по бороде слюни текут, а тело как в лихоманке трясется. Знать, достало его ведьмино заклятье. Это ж, того и гляди, и его, Демьяна, достанет… А все от нее, от цацки этой, что у ведьмы на шее болтается, потому как светится цацка-то светом холодным, точно лунным, и свет этот сквозь ведьмины пальцы пробивается и глаза слепит так, что мочи нет смотреть. Вот, знать, в чем сила ведьмовская, в медальончике…
Тихий шепот перешел в крик, и ноги уже подкашивались, когда Демьян снова шагнул к ведьме, сдернул с тонкой шеи сатанинскую цацку. Руку будто огнем опалило, зато свет, тот, что глаз открыть не давал, сразу померк, а ведьмин крик сорвался ну точно в звериный вой. От воя того у Демьяна даже борода дыбом стала, так перепугался. Может, и убег бы, если б не Гришка. Хромый мужиком оказался лихим и сноровистым, двинул легонько ведьму под дых своим посохом, та и осела. Если б не Ерошка, который ее так за волосы и держал, точно упала б. Но не упала, откинулася назад, обмякла. И вдруг понял Демьян, что морок-то прошел. Нет больше ведьмы, которой вся приисковая братия страшилась, а есть баба красивая да ничейная. Аким далеко, да и не жилец он более, от такой-то лихоманки…
То, что Демьян только подумал, Гришка Хромой вслух сказал:
– А что это мы, братцы, тута на нее смотрим. Мы ж, того-этого, не за тем, чтобы посмотреть, сюда пришли, мы ж ведьму проучить собиралися. А ну-ка, давайте это отродье бесовское на кровать тащите!
Сказал, да портки свои и скинул…
…Никто не устоял, даже Микула, который еще утром по женке своей убивался. Уж больно сочной бабой ведьма-то оказалась. А может, морок еще до конца не развеялся? Точно не развеялся! Если б развеялся, то они б перво-наперво подумали, что с ними в деревне сделают за такое-то, за ведьму ж все местные горой…
– …А ведь, братцы, она молчать не станет, – Гришка Хромой ткнул ведьму посохом. Видать, больно ткнул, потому как застонала. Раньше-то не стонала, лежала с закрытыми глазами. Может, в беспамятстве была, а может, еще чего, кто ж ее бесовскую душу разберет.
– Не станет, – Ерошка растерянно огладил реденькую бороденку. – Что делать-то станем, братцы?
– Так знамо что, – Гришка пристукнул посохом, – ежели ведьму зашибить, так это дело богоугодное.
– Придушить лучше. – Демьян помял в ладони кончик рыжей косы, как мечталось, намотал на кулак. – Коли придушим, кровищи не будет и шуму меньше. И веревка, опять же, не понадобится…
…Кто ж ведал, что ведьму убивать так тяжко будет. Хоть бы она глаза закрыла. Так ведь не закрыла! Смотрела прямо в душу, о пощаде не молила, только шептала что-то непонятное. Может, колдовала напоследок…
Тело они в Лисий ручей сбросили. Вот и все! Косы золотыми змеями мелькнули в воде, и поминай, как звали, бесовское отродье. И никто их ни в чем не укорит, особливо ежели сами лишнего болтать не станут. Гришка Хромой точно не проболтается, это пень старый хитрющий, во вред себе ничего не сделает. Ерошка тоже будет язык за зубами держать, потому как трусоват, а за ведьмину смерть можно и головы лишиться. Местные-то хоть и смирные, но в гневе люты. Главное, теперь смотреть, чтоб Ерошка лишнего не выпил. От чарки у него завсегда язык развязывается. Хуже всего с Микулой, он после того случая сам не свой сделался. Все больше отмалчивается, думает о чем-то, а о чем – не сказывает. В церковь повадился, с попом подолгу о чем-то разговаривает. Хоть бы не проболтался. За Микулой надо будет особливо внимательно следить…
* * *
Как же холодно!
Настя поежилась, на все пуговицы застегнула телогрейку, с брезгливостью посмотрела на сидящую на кадушке с квашеной капустой жабу. В неровном свете керосиновой лампы жабья кожа отсвечивала черным и мерзко поблескивала. Настя перевела взгляд на клеть с прошлогодней картошкой. Сколько ее здесь, мешков пять-шесть? Это же работа до глубокой ночи! Ну что бы случилось, если бы она перебрала эту чертову, прости, Господи, картошку завтра с утра?! Но с матушкой Василисой бесполезно спорить. «Настасья, завтра по росе пойдем траву косить, а картошку нужно перебрать сегодня».
Вот так: по росе траву косить, а до глубокой ночи возиться с гнилой картошкой в этом мрачном, сочащемся сыростью и холодом погребе.
Нет, она не роптала, ей к командам не привыкать, но как же холодно! Хорошо еще, что сестра Агния, узнав, куда посылает Настю матушка Василиса, посоветовала одеться потеплее и даже одолжила свои резиновые сапоги. За сапоги отдельное спасибо, потому что в погребе ух как зябко, да и вода прямо по стенам сбегает. А картошка гниет! Кто ж хранит овощи в таком ужасном месте?!
Настя поставила керосинку на кадушку рядом с жабой. Жаба возмущенно квакнула, спрыгнула на земляной пол, посидела пару секунд в раздумьях, а потом ускакала в дальний темный угол.
Все, хватит прохлаждаться! Настя присела на корточки перед клетью с картошкой. Эх, тяжело будет вот так, на корточках. Принести бы сверху деревянную скамеечку, на которую усаживается сестра София, когда доит корову Зорьку, но матушка Василиса не разрешит. «Анастасия, томление тела укрепляет дух».
Ну что ж, укрепляет так укрепляет, можно потерпеть и без скамеечки. Да вот только ее духу больше нужно не укрепление, а успокоение, а матушка Василиса об этом и думать не желает. «И в трудах тяжких обретешь благодать».
Настя была не против труда, и даже тяжкого, но не здесь, в похожем на средневековый застенок погребе, а наверху, там, где светло и воздух пахнет хвоей и луговыми травами, а не перебродившей квашеной капустой и плесенью.
В детстве в их дружной маленькой компании ходила легенда про «фосфорные гнилушки», которые, по словам Сашки, водились только в их речке. Однажды они даже специально совершили вылазку к речке, наковыряли из прибережного ила с десяток осклизлых, противных на ощупь гнилушек, бережно сложили в пол-литровую банку, принесли к Насте домой. Сашка сказал, что, для того чтобы «фосфорные гнилушки» засветились, нужна темнота, и они, все втроем – Сашка, Настя и ее двоюродная сестра Юлька – заперлись в сарае.
Настя очень хорошо помнила свои тогдашние чувства: жгучую смесь страха, любопытства и ожидания чуда. Но чудо не случилось – речные гнилушки так и не засветились, и на место всех этих чувств пришло горькое разочарование. Но упрямый Сашка не желал сдаваться, он сказал, что кое-что забыл, что «фосфорные гнилушки» светятся только ночью и только в речной воде. И они с Юлькой сразу ему поверили, потому что Сашка был старше их аж на полгода. Они бы поверили ему и на слово, так велик был его авторитет, но Сашке требовалась полная реабилитация. Он заявил, что экспедицию к реке нужно повторить, только на сей раз уже под покровом ночи.