Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«На меня действовали биографии их обоих очень сильно. Хотя я занималась поэтикой Зощенко, а не биографией. Я очень хотела заниматься его биографией, но это было невозможно, потому что нельзя было написать об этой биографии правду. С Булгаковым было еще более серьезно. Обзор архива не предполагает касаться биографии писателя. Потому что человек описывать должен рукописи, хранящиеся в архиве, а к биографии делать отсылки. Но так как отсылки делать было практически некуда, то я должна была <сама> каким-то образом рассказать его биографию. Для меня важно было именно здесь, где его сгноили, напечатать о нем, – как я тогда формулировала, – напечатать посильную правду о его биографии. И вот я должна сказать, что и биография Зощенко, этого человека, обладавшего биологической смелостью, с совершенно врожденным чувством чести (и поэтому оскорбленного до глубины души докладом, где он был назван подонком и трусом), – страшно действовала на меня. И не усиливала, понятно, симпатии к советской власти. Вообще как-то действовала на мировидение, что ли. Даже, может быть, на способ действий. И так же Булгаков. Я видела: ему силу давало то, что, в отличие от многих его сотоварищей, он не питал иллюзий. В отличие от тех, кто с радостью принял революцию, а потом увидел ее последствия, он никогда не верил в революцию, <в то,> что революционным путем, социальной революцией так называемой, можно что-то решить. И он писал в письме 1930 года правительству о «моем, – как он пишет, – глубоком скептицизме в отношении революционного процесса в моей отсталой стране». И, если на то пошло, мне были близки его слова: «моя страна», «в моей стране». Потому что так воспринимала и я».
А. Немзер: «В филологии Мариэтта Омаровна Чудакова сделала много важного. Но все это есть лишь некоторая составляющая другого. Вот Лидия Яковлевна Гинзбург писала в свое время о том, что настоящие научные работы удаются, когда в них есть интимная, личная, очень личная мысль. В любой работе Мариэтты Омаровны пульсирует личная интимная мысль, которая сводится к простой фразе, много раз мною от нее слышанной, и, думаю, не только мною: “Мы живем в своей стране, а не в чужой”».
М. Чудакова: «И когда я говорила с партчиновниками разными, то всегда давала им как- то понять, что я не у них в гостях на краешке стула, а в своей стране. На что они очень нервно реагировали обычно, если я давала это понять. И вот это чувство: что есть власть, а есть своя страна, и это, в общем, разные вещи».
«И наконец дело дошло до того, что я сумела попасть к главному цензору, практически главному цензору, то есть главному по художественной литературе и литературоведению. Владимир Алексеевич Солодин. Полтора часа я с ним вместе изучала верстку обзора, испещренную красным карандашом его подручных. “Ну, – говорит, – вы не пугайтесь, они всегда <так>, мы их учим, чтобы они больше делали с запасом, а мы тут разберемся”. И вот мы дошли до места, где “Собачье сердце” описывается. “Собачье сердце” неупоминаемо было. Обычно в обзоре архива, <это> знают все архивисты и пользователи, так сказать (те, кто пользуется этими произведениями, этим жанром), непременно отражены главные рукописи писателя. Не отражено может быть только самое третьестепенное. И мало того, должны быть указаны шифры в скобках, где эта рукопись хранится».
«Если бы у меня выкинули кусок про “Собачье сердце”, это значит, я заявила бы на весь мир, что рукописи данной повести вообще нет. Для меня это было абсолютно невозможно. Поэтому мое положение было совершенно безвыходным. Я не знала, что делать, – если мне зарубит это главный цензор, то дальше абсолютно неизвестно, что делать. Я