Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, никто этого не говорил. И потому я в восемнадцать лет не говорила о неприемниках, отказывалась думать о них, замыкала слух, когда возникала эта тема. Дело было в том, что мне хотелось сохранить то здравомыслие, которое, как мне казалось тогда, у меня было. И поэтому наверный бойфренд, по крайней мере когда он был со мной, тоже не говорил о неприемниках, а еще, может, поэтому он занимался машинами так, как некоторые люди сходили с ума от музыки. Это не означает, что мы были глухи и слепы, точно так же, как не означает, будто мы не знали, как стать фанатиками. Так что оставалось некоторое уважение, по крайней мере к неприемникам старой школы, у которых имелись принципиальные основания для сопротивления и для борьбы, прежде чем они были убиты или арестованы, освободив место, как выражалась мама, «для отморозков, для озабоченных мирскими делами, карьеристов и людей с персональной повесткой». Так что да, крышку нужно было держать закрытой, покупать старые книги, читать старые книги, серьезно относиться к тем свиткам и глиняным табличкам. Такой я тогда была в свои восемнадцать лет. Таким был и наверный бойфренд. И мы не говорили об этом, не размышляли об этом, но, конечно, вместе с другими впитывали это в себя день за днем, капля за каплей все, что витало в воздухе. И вот с помощью этого молочника выяснилось, что мои собственные опасливые фантазии и катастрофическое мышление предсказывали насильственную смерть наверного бойфренда. Конечно, это было не совсем предсказание, потому что по собственной терминологии молочника он практически разжевал это для меня: смерть от автомобильной бомбы, хотя автомобильная бомба, возможно, и не планировалась для данного случая, а использовалась только как образ, чтобы произвести впечатление. И дело было не в том, что его коллеги по работе «с другой стороны», если только таковые были, будто бы собирались убить наверного бойфренда из соображений фанатизма. Нет. Дело было в том, что, как и молочник бегал в парках-и-прудах из-за меня, а не из-за того, что он любил бегать в парках-и-прудах, так и бойфренду грозили смертью в общей куче политических проблем, даже если на самом деле молочник собирался его убить из-за тайной сексуальной ревности ко мне. Такой представлялась подоплека нашего разговора. И вот среди потока этих мыслей – таких путаных, испуганных мыслей, не то что мои обычные безопасные литературные мысли из девятнадцатого века – я не знала, как мне реагировать. Я знала, как мне не следует реагировать – то есть не спорить, не задавать вопросы, не требовать пояснений. Это исключалось категорически. Я знала, что он знает, что по большому счету я поняла, о чем он мне говорил; а еще, что я поняла и то, что он мне не сказал, хотя общество меня и воспитало так, чтобы я делала вид, будто он ничего такого и не имел в виду, и это было не только воспитание обществом, но еще и нервная реакция. На публичном корневом уровне я даже не должна была догадываться, что этот человек – неприемник, что в любом случае было правдой, потому что я этого и не знала. Я просто приняла это, потому что среди всего неназываемого здесь, которое все равно каким-то образом называлось, сохраняя при этом патину неназванности, здесь существовало широко распространенное «восприятие некоторых вещей как само собой разумеющихся», что в данном случае – в случае был или не был молочник неприемником – неназываемое в расхожих сплетнях было: «Не валяй дурака, конечно, он неприемник». Но поскольку недавно появилась еще одна неупоминаемая вещь – то, что у меня роман с молочником, хотя я-то точно знала, если никто другой и не знал, что у меня нет никакого романа с молочником, – разве нельзя было в том же ключе сказать, что этот человек не принадлежит к военизированной подпольной организации? Он мог быть каким-нибудь проходимцем, фантазером, одним из тех людей типа Уолтера Митти, которые, ничего собой не представляя, пытаются, и нередко с успехом, создать себе мифологическую репутацию – в данном случае одного из верховных неприемников, сборщика разведывательной информации, – основанную исключительно на неверном представлении о нем других людей. Не мог ли этот молочник начать как один из «диванных неприемников», тех людей, которые в своем рвении и фанатической преданности неприемникам иногда трогаются умом и начинают верить, потом намекать, потом хвастаться, что они и сами неприемники? Такое случалось. Случалось периодически. Это случилось с Какего Маккакего, с этим мальчишкой, который грозил мне после смерти молочника, прижав меня в углу в туалете самого популярного питейного клуба в районе. Он явно свихнулся мозгами, считая себя одним из главных неприемников той страны.
Какего Маккакего, вероятно, не согласился бы с такой характеристикой, но я считаю ее справедливой и точной. Когда нам обоим было по семнадцать и после того, как он в первый раз попытался меня уломать, и когда я отказала ему, потому что он мне не нравился, мне пришло в голову, что Маккакего из тех, кто не забывает обид, из сталкеров. «Мы будем следить за тобой», – сказал он и продолжал говорить, как только понял, что я его отвергаю, а не принимаю, хотя он и рассчитывал, что я его приму. И хотя я в своем отказе пыталась быть вежливой, из этого ничего не получилось, потому что «Мы будем рядом, всегда будем рядом. Ты это начала. Ты привлекла наш взгляд. Ты навела нас на мысль… Ты давала понять… Ты не знаешь, на что мы способны, и когда ты меньше всего будешь этого ожидать, когда будешь считать, что нас тут нет, когда будешь думать, что мы ушли, тут-то ты и заплатишь, да-да ты заплатишь за… Ты… Ты…» Понимаете? Типичный сталкер, да еще и говорит о себе в первом лице множественного числа, тогда как совсем недавно он был обычным парнем в первом лице единственного числа, как и все остальные. У него было и еще одно качество: он был генератором вранья. Я не говорю, что он врал, попадая в уязвимые, нервные, опасные ситуации, вроде той, в которой я оказалась недавно, когда на ходу изобрела и вывалила молочнику кучу вранья про наверного бойфренда, Айвора, турбонагнетатель и тот «заморский» флаг. Я хочу сказать, что Какего Маккакего в своем вранье зашел так далеко, что, думается мне, сам считал каждое свое слово образцом правды. Это вранье начиналось на манер Джеймса Бонда, хотя, конечно, здесь, «на моей стороне», «по эту сторону моря» никто Джеймса Бонда не признавал. Это был еще один запрет, хотя запрет не такой строгий, как на просмотр новостей, касающихся политических проблем и передаваемых сетью, которая считалась манипулятивной, не такой строгий, как на чтение неправильной газеты – и опять «заморской» – и, уж конечно, не такой строжайший, как слушание поздно ночью гимна по телевизору. Просто Джеймс Бонд попал под запрет, поскольку, как и турбонагнетатель, был еще одной основополагающей национальной «заморской» патриотической скрепой, а если ты жил «по эту сторону моря» и «по нашу сторону дороги», и смотрел Джеймса Бонда, то ты это никак не афишировал, напротив, ты выкручивал ручку громкости на минимум. Если же кто-то ловил тебя на этом, то ты быстренько, захлебываясь, лепетал «Чушь! Тьфу! Ни слова правды! Так не бывает!», имея в виду, насколько невероятно то, что Джеймс Бонд в смокинге может лежать в гробу в крематории, изображая покойника, а через минуту выскакивать из гроба, побеждать врагов своей страны, что он посещает все вечеринки и спит с самыми красивыми женщинами мира. «Не бывает так, – говорил ты. – Они что – американцами себя воображают? Да никакие они не американцы! Ха-ха!» Таким образом ты отмазывался от того, что могло быть классифицировано как предательский отказ от поддержки борьбы, длящейся восемь веков, а также пособничество таким понятиям, как Оливер Кромвель, Елизавета Первая, вторжение 1172 года[22] и Генрих Восьмой. Таким был Джеймс Бонд в общем понимании, в том запрещенном политическом и историческом смысле. Но что касается лжи на манер Джеймса Бонда, то на нее смотрели под несколько другим углом зрения. И эта ложь подразумевала использование патриотического образа замечательного парня, хорошего парня, героического парня, непобедимого, сексуального, бунтаря-одиночки, победителя всех плохих парней во славу своей страны, только в данном случае, в нашей культуре, с «нашей стороны» кто есть кто и что есть что следовало вывернуть наизнанку.