Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По иронии судьбы, единственным целым диском оказалась Paukenmesse Гайдна. Месса времен войны. Музыка, всегда поражавшая меня своей энергией и жизненной силой. Трудно найти что-либо более далекое от этого сборища живых мертвецов, стоящих словно в очереди и отзывающихся механически на все мои слова.
Это не та реакция, которой я ожидал.
Я служу мессу спиной к верующим. После Великой Скорби мы молимся так по решению кардинала-камерленго. Обыкновенные люди, согрешившие, разрушив Землю, были отлучены от прямого общения с Богом. Только совершающий богослужение священник может смотреть на дарохранительницу, которая в данном случае представляет собой покрытую белым платочком металлическую креманку. В ней находится двадцать кусочков предельно тонко нарезанного хлеба. Но и это само по себе уже чудо — последний хлебный колос умер двадцать лет назад. Это не настоящий хлеб. Мне объяснили, что мука, из которой он приготовлен, сделана из выращиваемого здесь в свете неоновых ламп гибридного злака. Но пахнет он похоже на настоящий хлеб.
Есть и вино, нормальное, хоть я уже много лет и не пью его. Лоза, которая родила его, руки, которые обработали его, — теперь пепел. Но его вкус все тот же, и, испивая его, чувствуешь жар старой земли, нежность солнца.
Хлеб, вино и вера.
Одного из трех этих элементов мне не хватает.
Но я все же произношу правильные слова, делаю предусмотренные ритуалом движения. Я восхваляю Господа и молюсь ему, произношу Credo[39]хором с теми, кто на недолгое время стал моей паствой.
Когда приходит время, я оборачиваюсь и иду к верующим с чашей облаток.
Но только двое из них подходят к причастию. Остальные остаются на своих местах с опущенными головами. Я смотрю на жену диакона. Несмотря на то что ее голова опущена, я вижу слезы на ее щеках. Ее подбородок дрожит в попытках удержать слезы.
Я думал, что после мессы люди задержатся в зале, чтобы поговорить со мной. Но все они уходят и оставляют меня в одиночестве убирать вещи, которые я использовал для службы. Я снимаю псевдоепитрахиль и складываю ее аккуратно, как будто она настоящая, одно из тех расшитых и позолоченных одеяний, которые придавали мессе особую атмосферу. Потом я съедаю гостии, чтобы быть уверенным в том, что они не будут осквернены.
Этого я никогда не понимал. Что может быть худшим осквернением, чем пропускать освященный хлеб и вино по телу, чтобы затем извергнуть их как мочу и кал?
Но я научился подчиняться. Церковь — не демократический институт.
Опустошив креманку, я несколько мгновений колеблюсь, размышляя, что с ней делать. Она довольно тяжелая и сделана из металла, похожего на серебро. По ее форме невозможно определить ее возраст. Долгие годы использования исцарапали ее поверхность, но внутренняя часть еще блестит. В одно мгновение, пока я держу ее в руке, мне приходит в голову глупая мысль, что эта чаша могла бы быть Граалем.
Чья-то рука тихо стучит в дверь.
— Войдите, — говорю я.
Показывается лицо пожилой диаконовой жены.
— Можно войти, святой отец?
— Конечно. Входите, пожалуйста.
Это очень маленькая женщина. Когда-то она была не такой. Может, она даже была красива. Но теперь она напоминает сухое деревце.
Вблизи я замечаю, что она вовсе не стара, как мне показалось сначала. Она, видимо, немногим старше меня. Все дело только в усталости. И усталости не только физической.
— Чем я могу вам помочь? — спрашиваю я ее.
Женщина колеблется. Встряхивает головой.
— Я столько лет ждала…
Потом она резко разворачивается. Не давая ей выйти из комнаты, я удерживаю ее за плечо. Она не сопротивляется.
— Не здесь, — бормочет она.
— Почему?
Женщина не отвечает.
Я отпускаю ее.
Она делает несколько шагов в сторону двери. Потом останавливается. Возвращается.
— Идемте со мной, — велит она мне.
Мы идем, не встречая ни единой души, по пустым коридорам, чистым и хорошо освещенным, так непохожим на коридоры Нового Ватикана. Здесь стоит легкий запах пыли, но он не имеет ничего общего с вонью, к которой я уже так привык, что не чувствую. Здесь так много неиспользуемого пространства и так тепло, что при мысли об условиях в катакомбах, в которых мы живем, подобная расточительность кажется мне преступной.
Мы подходим к металлической двери. Женщина поворачивает ручку. Мы входим.
Это раздевалка. Возможно, когда-то, когда это была станция метрополитена, она использовалась обслуживающим персоналом. В комнате стоит лавка почти во всю ее длину и ряд шкафчиков. Женщина открывает два из них. Сквозь дверные щели я вижу, как она встает на колени и молитвенно складывает руки.
— Я хочу исповедаться, святой отец. Я уже много лет хочу сделать это, но все это время было некому.
— Но почему здесь? Мы могли бы сделать это в комнате, где проходила месса.
— Я хотела бы, чтобы нас…
— Что-нибудь разделяло? Решетка?
— Да.
Мне остается только сесть на пол.
— Благословите меня, святой отец, ибо я согрешила.
Женщина замолкает. Вздыхает.
— Я не помню, что делать. Что говорить. Уже столько лет…
— Я слушаю тебя, дочь моя. Слова не важны. Говори, как можешь.
Она качает головой.
— Это нелегко.
Потом закрывает глаза и начинает говорить.
— Это нелегко.
Это очень нелегко.
Настолько проще судить. Думать, что все добро — с одной стороны, а все зло с другой. Но это не так. Не так. Видите ли, святой отец, зло иногда… иногда его трудно распознать… Кто-то что-то решает, остальные думают, что это хорошо, или что это не очень плохо, и делают то же. Поначалу, может быть, кто-то оказывает сопротивление, кто-то говорит, что это нечестно, что так нельзя, но потом и ему приходится сдаться…
Вы заметили, что почти никто не подошел сегодня к причастию? Ни я, ни мой муж… Думаете, мы не хотели? Те двое, что подошли… Не знаю, сделали ли они это потому, что не отдают себе отчета в своих грехах, или… потому что они хотели спустя столько лет наконец-то отведать хлеба…
Плоть и кровь христовы…
Бог, который стал человеком и отдал за нас свою плоть и кровь…
— Я не понимаю, — шепчу я.
— Не понимаете, говорите. Не понимаете…
Когда упали бомбы, мы с мужем ехали в метро. Поезд сошел с рельс в туннеле — взрыв сбросил его с путей. Мы подумали, что это из-за бомбы какой-то террористической группировки. Вы помните террористические группировки? Больше половины пассажиров были мертвы или ранены. Те, кто остался цел или получил незначительные ранения, решили идти в темноте до конца туннеля. Мы сказали остальным, что пришлем к ним спасателей, и оставили их там, в темноте, потому что электричества не было.