Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Савицкого доставили в Москву и на некоторое время поместили в камеру на Лубянке, в устрашающей штаб-квартире НКВД. Тут-то он и узнал, до какой степени евразийское движение было инфильтрировано советскими агентами: на допросах ему предъявили показания людей, несомненно причастных к движению, – людей, которых он знал, кому доверял. «Имена были скрыты, но он узнал почерк», – рассказывал его сын Иван. Савицкий никогда не уточнял, чей именно почерк он узнал, но одним из информаторов с большой вероятностью был Арапов.
После нескольких месяцев заключения на Лубянке Савицкого отправили в лагерь в Мордовии, в Центральной России. Мало что известно о выпавших ему на долю испытаниях, сам он по возвращении ничего не рассказывал. Но почти наверняка на допросах применялись пытки, затем его обвинили в вымышленных преступлениях и отвезли в неотапливаемом товарном вагоне в ГУЛАГ, где ближайшие десять лет ему предстояло валить деревья.
Как ни странно, он не затаил обиды на свою родину. Савицкий страшно тосковал по России и радовался даже такому с ней соединению, даже в лагере:
Некоторое время семья регулярно получала известия от сестры Савицкого, которая жила в Москве и имела возможность приезжать к нему в лагерь, но с 1948 года такие визиты сделались невозможны: сестра Савицкого работала в Академии наук, а всем сотрудникам академии были запрещены контакты с заграницей и иностранными гражданами, каковым в данном случае оказался ее брат.
С 1948 года по июнь 1955-го семья не получала от Савицкого ни единой весточки, не знала даже, умер он или еще жив. Наконец в июне 1955 года некий генерал Чернавин наведался в Прагу и дрожащими руками передал родным письмо от узника, только что выпущенного из лагеря: Никита Хрущев развенчал культ личности и освободил к 1955 году большинство заключенных. Савицкий находился в пересыльном лагере в Потьме, дожидаясь отправки в Прагу. Письмо было написано в канун Пасхи 1955 года:
Христос воскресе, дорогие мои Вера, Ника и Ваня, пишу вам это письмишко, чтобы поздравить вас с приближающимся Великим Праздником и дать вам весточку о себе, а также получить весточку от вас.
Он писал, что вышел из лагеря j апреля. В следующих письмах Савицкий сообщил, что в 1953 году перенес операцию и не мог оставаться на тяжелых работах, его перевели в лагерную библиотеку. Он подумывал (не крайнее ли это проявление стокгольмского синдрома?) отказаться от чешского гражданства и принять советское. Наконец в январе 1956 года ему позволили вернуться в Прагу, к жене и двум сыновьям, уже юношам двадцати с лишним лет. Перед ними предстал чисто выбритый, худой и слегка сутулый старичок.
Савицкий нашел работу переводчика в журнале «Советская Чехословакия». Прага, где в межвоенные годы собрались блистательные интеллектуалы, теперь превратилась в коммунистическую столицу, свободный обмен мнениями прекратился. Все те ученые люди, чьим обществом прежде наслаждался Савицкий, либо умерли, либо эмигрировали. Одно утешение: в 1956 году приехал Якобсон, чтобы принять участие в лингвистической конференции. К тому времени он уже преподавал в Гарварде и прославился теориями «маркированности» и «лингвистических универсалий», однако и в Америке политическая ситуация оставалась для него неблагополучной: Комитет сената по расследованию антиамериканской деятельности, созданный «охотником на ведьм» сенатором Маккарти, подозревал Якобсона в симпатиях к коммунизму и завел на него дело. Зайдя к Савицкому, Якобсон первым делом накрыл телефон подушкой.
От скуки и отчаяния Савицкого спасло письмо Матвея Гуковского, ученого, с которым он познакомился в Мордовии. Гуковский хотел связать Савицкого со своим товарищем по лагерю. Этот сравнительно молодой человек с жадным интересом изучал степные народы, он разделял евразийские убеждения Савицкого, он носил знаменитое имя, с ним Савицкий мог разделить и накопленные за долгую жизнь знания – и трагедию своей жизни. Этого друга Гуковского звали Лев Гумилев.
Стать главным героем величайшей поэмы XX века – не только честь, но и бремя. И тем более бремя, если сюжет поэмы – неотвратимость твоей смерти. Лев Гумилев был арестован в 1938 году, в разгар сталинского террора, и отправлен из Ленинградского университета в лагерь. Почти полтора года его мать, великая поэтесса Анна Ахматова, билась за сына, писала бесчисленные ходатайства, заклиная власти хотя бы сообщить ей о судьбе сына. Эта безнадежная борьба увековечена в поэме «Реквием», самом знаменитом ее произведении.
«Реквием» посвящен всем матерям, всем женщинам, с которыми Ахматова стояла в бесконечных очередях у входа в НКВД на промозглой ленинградской улице. Валенки едва спасают ноги от обморожения, нужно стоять часами, чтобы приняли передачу или сообщили хоть что-нибудь о близком человеке, не вернувшемся с работы или разбуженном среди ночи, увезенном на «воронке» и сгинувшем. Жанр поэмы сочетает в себе элегию, плач и свидетельство, она завершается потрясающими, быть может, главными в русской литературе XX века, строфами:
При советском режиме, который поднимал на щит самоотверженный коллективизм, гражданственность и громогласных героев-богатырей, ахматовская поэзия одинокой любви, отчаяния, сердечной тоски и нежности была «антигосударственной». Тем более странным выглядит парадокс: свою личную жизнь она бесстрашно превратила в публичное событие. Льва, героя «Реквиема», это смущало, он часто напоминал, что хотя в поэме оплакивается его надвигающаяся гибель, на самом деле стихи эти написаны о ней самой. Трагедии Ахматовой становились публичным достоянием, и Лев Гумилев полагал, что страдания своих близких, в том числе его несчастье, она переживала прежде всего как собственный крест.
Ахматова стала одним из самых влиятельных русских интеллектуалов XX века, совестью народа в те страшные годы сталинизма. Сын вынужден был делить мать со всей страной. Она была и величайшей его гордостью, и его страшным проклятием. Лев часто повторял, что из двух лагерных сроков первый он отбыл за папу, второй за маму. В первый раз его арестовали за отца-мученика, во второй раз, в чем он был неколебимо убежден, взяли заложником, чтобы гарантировать послушание Ахматовой. «Будь я не ее сыном, а сыном простой бабы, я был бы… процветающим советским профессором», – писал он из тюрьмы 25 марта 1955 года Эмме Герштейн.