Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Установилось многозначительное молчание. Затем начался бурный диспут, напомнивший Джонатану золотые денёчки в Академии ле-Фошеля.
Паулюс заявил, что сударыня, очевидно, изволит бредить. Доктор Мо согласно закивал, а Джонатан робко заметил, что они не настолько свободны в средствах, чтобы…
– Потерпим, – отрезала принцесса, метнув в него пронзительный и красноречивый взгляд, так что Джонатан даже слегка отпрянул – он совсем не привык, чтобы она так на него смотрела. – Будем разбавлять вино и есть поменьше мяса всю следующую неделю, только и всего. И Труди придётся обходиться без пива.
Труди – так звали голема, и хотя большую часть времени принцесса Женевьев упорно игнорировала его, считая, что глупо давать имя машине, но сейчас ввернула это очень кстати. Паулюс сразу оттаял, но всё равно повторил, что это бред, не станет он, и вообще, вы, дамочка, зарываетесь уже совершенно бессовестно…
– Посмотрите на этих людей! – воскликнула тогда Женевьев так громко, что несколько человек повернули к ней головы. – Вы же сами рассказывали, в каких жутких условиях живут больные в этой мясницкой лавке. В мясницкой лавке! Вонь, грязь, заражение! Там умирает втрое больше, чем умирало в больнице. Это ужасно!
– Да, приятного мало. Но это не наше дело.
– А чьё же тогда? Доктор Мо, вы ведь лекарь. Вы отошли от практики и занялись лицедейством, но я знаю, что в глубине души вы остались врачом. Вы не можете тешить толпу здоровых, забыв про больных! А вы, господин ле-Паулюс, – резко сказала она, когда доктор Мо опять закивал, на сей раз поддакивая Женевьев, а не своему импресарио, – вы намного более честны и благородны, чем стараетесь показать. Вы помогли нам с господином ле-Брейдисом спастись из столицы, и голема своего вы нянчите, будто куклу, потому что в вашем сердце есть место нерастраченной доброте и любви. Вы не станете мне перечить!
Когда женщина, воспитанная как наследная принцесса, женщина, годами жившая в лишениях, женщина, научившаяся спокойно смотреть в лицо убийцам, говорит «вы не станете мне перечить», то очень мало кто действительно станет. Что-то такое было в этой юной девушке, от чего Паулюс ле-Паулюс прикусывал свой длинный язык, а доктор Мо млел и становился сущее дитя. К тому же воззвание к подзабытой лекарской этике вконец растрогало старика.
– Как хочешь, дочка. Ты права. Паулюс, она права, – сказал он, пихая импресарио в бок, и Паулюс картинно закатил глаза, в свою очередь пихая в бок голема. Женевьев окинула их взглядом и удовлетворённо кивнула.
Мнения Джонатана она даже и не спросила, и если это немного его покоробило, то, разумеется, он не подал виду.
Следующим утром доктор Мо, помимо обычной лекции о строении тела и тщете бытия, сделал дополнительно объявление, оповестив, что завтрашнее представление будет особым. Жители городка – по правде, столь маленького и незначительного, что мы даже не удосужимся здесь упомянуть его название, – удивились, но слух разнесли исправно. На следующий день на представление явились не только те, кто собирался на него сходить, но и те, кто не удосуживался от лени, хандры или нелюбви к такого рода забавам. Толпа собралась втрое больше обычного – даже в столице у театра не бывало столько зрителей. Доктор Мо в то утро был в ударе, и ошмётки мёртвой плоти брызгали из-под его бешено мелькающего скальпеля прямо в толпу, заставляя первые ряды шарахаться с воплями ужаса. После спектакля Женевьев, в неизменном костюме сестры милосердия, сама обошла толпу и благодарила каждого, кто бросал ей в корзинку ассигнацию или медяк. И то и другое лилось рекой, а когда поток иссяк, Женевьев вновь поднялась на сцену и оттуда выразила признательность жителям славного городка, чья солидарность и сострадание к ближнему непременно послужат основной процветания и благоденствия всей нации.
Толпа приветствовала эту краткую, но волнующую речь восторженным криком. Это был день народного праздника, и, казалось, даже уличные люксиевые рожки горели в тот вечер особенно ярко и весело. Назавтра собралось почти столько же людей, и многие из них пришли повторно.
Ле-Паулюс был в восторге от этого до тех пор, пока Женевьев не заявила, что и нынешнюю выручку намерена отдать больнице.
– Ну ещё чего! – заорал Паулюс. – Вчера отдали, хватит с них уже! Зажрались!
– Все эти люди пришли сюда и заплатили нам потому, что хотят пожертвовать больнице, – возразила Женевьев. – Как знать, может, после нашего отъезда они поймут, что для этого не обязательно нужен благотворительный театр, можно просто прийти и дать денег главному лекарю или построить новое здание для больницы всем вместе. Не сердитесь, – добавила она, кротко глядя в раскрасневшееся от досады лицо импресарио. – Вы бы и сами хотели так поступить, но ваша алчность была сильнее вашей совести. К счастью, теперь у вас есть я.
– Ты или уймёшь её, Джонатан, или я своими руками её придушу, и завтра можно будет за трупом для спектакля не ездить, – пригрозил Паулюс, но Джонатан знал, что всё это пустая болтовня. Он был под каблуком у суровой ассистентки доктора Мо, так же как и сам доктор, и так же как сам Джонатан – последний, впрочем, по совершенно иной причине.
Они давали благотворительные представления ещё два вечера. В последний вечер пришёл весь город, и доктора Мо четырежды вызывали на бис. Он выходил, раскланивался, рассказывал поросшую мхом медицинскую байку и уходил, а голем Труди знай крутил лебёдку, сдвигая и раздвигая кулисы. Ассигнации вываливались из корзинки, мостовая возле подмостков была усыпана медяками и серебром. Потом из толпы вышел главный городской лекарь, несколько месяцев безуспешно пытавшийся выбить из муниципалитета денег на больницу, и при всём народе Женевьев вручила ему корзину с деньгами. Многие люди плакали, глядя на это, и только ле-Паулюс отчаянно ругался себе под нос за кулисами.
Всю эту трогательную картину подпортило только одно: голем, в течение битого часа крутивший лебёдку, вдруг застучал, загудел, нагнулся вперёд, да так и встал, занеся обе руки над головой. Занавес, как раз съезжавшийся в очередной раз, остановился на полдороге.
– Ну всё, мать-перемать! Укатала Труди! До смерти укатала! – возопил ле-Паулюс из-за сцены. Доктор Мо, вовремя спохватившись, поблагодарил всех, попрощался со славным городом и тем не особенно элегантно, но хотя бы вовремя завершил представление.
Толпа, впрочем, не сразу разошлась, так что докручивать лебёдку и утаскивать застывшего голема Джонатану с ле-Паулюсом пришлось на глазах у зевак. Обычно-то они ждали, пока стемнеет и все разойдутся.
– Укатала, стерва, – шипел ле-Паулюс. – Ещё бы, четыре раза на бис – где ж это видано, столько крутить лебёдку?! Вот, докрутились!
– Наверное, в нём просто кончился люксий, – сказал Джонатан. – Нужно заправить его заново, и опять заработает. Верно ведь?
Паулюс засопел и ничего не сказал.
Они уже сворачивали палатку, когда к ним подошла какая-то женщина. Огрубелые мозолистые руки и ситцевая косынка, прикрывающая седые волосы, выдавали в ней рабочую местной фабрики. Она постояла немного в сторонке, смущённо улыбаясь, словно не решаясь подойти, а потом Женевьев поманила её, как подманивают детей, и женщина приблизилась. В грубых руках её был тряпичный узел, от которого горячо и сладко пахло свежим хлебом.