Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я бы предпочёл, чтоб он вовсе не знал о моём существовании.
Но ватага решила иначе.
Что я мог отдать? Медную бляху с пояса? Половину серебряной деньги? Свой бубен? Свою жизнь? Свою удачу? Больше я ничего не имел.
Ещё была любовь к девке Марье – но ради всех богов на свете, верхних, нижних, любых других, я бы не отдал ни Марью, ни свою любовь.
Дождь хлестал меня по лицу.
Одноглазый выхватил нож и одним сильным ударом отсёк ворону голову. Конечно, не так сноровисто, как это делают волхвы, – но достаточно быстро, чтобы птица не успела издать смертный стон.
Но всё-таки мне показалось, что я его услышал.
И когда ворон умер – какая-то малая часть меня умерла тоже.
Кровь хлынула на деревянного истукана, полилась по грубо вырезанному лику.
Обезглавленная птица сотряслась несколько раз; если бы не была спутана – наверное, хлопнула бы крыльями.
Птицы, как и люди, умирают небыстро: видели, как бегает курица, лишённая головы?
Когти сжались и разжались.
Я посмотрел на Кирьяка – тот стоял недвижно, с бессмысленными глазами, и его правая рука судорожно сжимала оберег – петушиный клюв – на широкой груди.
Одноглазый погрузил два узловатых пальца в голую шею птицы, как будто в кувшин, и помазал свежей кровью свой лоб и щёки.
– Во славу и ради удачи! – хрипло провозгласил он, и отдал обезглавленную птицу второму.
– Во славу и ради удачи! – крикнул второй, которого я теперь ненавидел люто.
Смотрел, как они грубыми резкими движениями взрезают умерщвлённого ворона, разламывают его грудину, проворно вырывают требуху.
Теперь, спустя сто лет, все вы знаете, что требуха и есть требная плоть. Мясо – людям, кишки – богам. Так был устроен тот древний, дикий мир, в котором я провёл свою молодость; нравится вам это или нет. Не стану пугать вас подробностями. Скажу лишь, что оба птицелова скинули рубахи и порты, остались нагими – в свете молний было видно, что их руки и морды загорели дочерна, а тела сохранили зимнюю белизну, – и обмазали себя, включая горла, животы, причиндалы и колени, дымящейся жертвенной кровью. А затем прыгали, под дождём и ветром, через деревянного истукана, как через костёр, размахивая над головами вороньими кишками, словно победными флагами.
А потом мясо ворона сожрали, а кости и перья втоптали в мокрую траву.
И старый Митроха тоже жрал, двигая беззубым ртищем, и прыгал. И Кирьяк поучаствовал – но я на него не смотрел, не желал.
И по изгибам их костлявых спин я понимал: они очень хотят победить.
А я не хотел.
В победе не всегда есть правота, а в правоте не всегда есть победа.
И я знал, что чёрный бог не взял мою требу. Я не поднёс её от чистого сердца. Я не отдал самое дорогое, что у меня было. И в предстоящей охоте удача меня не ждала.
Птицеловы, наверное, хотели бы до конца соблюсти правила и спалить воронью требуху в костре – но дождь помешал.
Впрочем, костёр – не главное. И жертвенный камень – не главное. И даже истукан не обязателен.
Главное – кровь.
Только она возбуждает интерес богов.
Только горячая, свежая, алая – угодна хозяевам других миров.
Так же и меж людей: все мы прохладны, все мы прощаем другу другу слова и поступки, пока не пролилась кровь. Зато уж если пролилась – поднимается вой, набухает гнев, и вот уже брат идёт на брата, обнажив заточенное железо.
Обратно шли ещё быстрее, почти бежали.
Ветер гнул деревья, кидал нам в лица холодную небесную воду.
Бывает, что в общей требе, когда вся селитьба, от мала до велика, стоит вокруг жертвенного камня – один человек, или несколько, не разделяют совместного порыва. Когда режут птицу, или козлёнка, или тельца, или человека – бывает, что не все согласны. Эти молчаливые, возражающие, или просто глупые, или наоборот, слишком умные, или пришедшие ради общинной воли, из страха перед большинством, – есть всегда.
Не надо думать, что в годы моей юности, сто лет назад, мы все поголовно дрожали от страха перед силой богов и толпами бегали на требище по поводу и без повода.
Мы были разные тогда.
Как и вы теперь.
Сам я, как и было сказано раньше, никогда особенно не надеялся на хозяев верхнего, а тем более нижнего, подземного мира. Бывали меж нас и такие, кто вообще не верил в богов, и волхвов не слушал, а жил только своим личным разумением, а когда волхвы приходили – кидал в них камни. А были и третьи, которые сами себе придумывали богов и втихомолку подносили жертвы богу дёгтя или богу срамного духа. Были меж нас пришлые люди с севера, подносившие жертву великанам, и пришлые с востока, подносившие жертву Тангру, богу кочевников, любителю кумыса, и пришлые с юга, подносившие жертву богу, имя которого невозможно было даже выговорить, любители грибов-дурогонов, верившие в дерево, растущее из нижнего мира в верхний мир, и в белку, которая бегает по стволу того дерева, перенося сплетни от нижних богов к верхним – и обратно; разные, говорю, были мы тогда, в том старом мире, от которого теперь мало осталось.
Поэтому ни Кирьяк, ни Митроха, ни тем более птицеловы не упрекнули меня за то, что я не участвовал в требе. Ничего не сказали.
По их лицам, мокрым от дождя и крови, было видно: они вполне удовлетворены.
Они точно знали, что чёрный бог забрал вороньи кишки, съел и доволен.
Так мы вернулись к дому кузнеца.
Здесь одноглазый птицелов, снова пошептавшись с напарником, посмотрел на нас и сказал:
– Обнажите ножи, подготовьте дубины. Встаньте по углам дома. Не разговаривайте. Не шевелитесь. Ждите. Всё будет очень быстро. Промедлите – упустите. В такой темноте он не увидит сеть. Когда запутается – сразу бейте.
– А если не прилетит? – спросил Кирьяк. – В бурю птицы не летают.
– Он не птица, – ответил одноглазый.
После чего оба они исчезли во мраке.
– Боишься? – спросил меня Кирьяк.
– Сам бойся, – ответил я.
Кирьяк засмеялся, но из-за дождя и рёва ветра я не услышал его смеха – только почувствовал: он жаждал боя.
– Я его видел! – крикнул он, наклонившись к моему уху. – Я готов! А ты, если не хочешь, не лезь! Я справлюсь!
И показал мне нож.
Он был готов зарезать оборотня. Его обуял уже охотничий раж, и ярость, и желание мести. И я на миг поверил: в нужный миг мой ловкий, крепкий друг воткнёт лезвие в чужую шею.
Но потом я вспомнил, как вчера тот самый нелюдь, сокол Финист, пронёс моего друга по небу и сбросил мне на голову. Бездыханного, дрожащего, жалкого.
И я понял: Кирьяк уже ничего не соображает.