Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Льняные, лёгкие, свежие, спокойные. Родные.
Без страха – но и без чёрной звериной дури.
Без глупости – но и без ядовитой тайной мысли.
Теперь мне сто девятнадцать лет. У меня получилось. Моё имя многократно умножено.
Моя кровь течёт по моей земле, обращаясь в благодать.
Моё семя сбраживается в мою веру.
Мои жилы намотаны на мировую ось – слышите, как звенят, изнемогая?
Моё счастье укупорено в мой язык, в мои песни: пойте их.
Запомните меня старым, кривым, беззубым – и весёлым.
Смейтесь надо мной, ибо я ваш корень.
Не родите детей в душных горницах, родите их среди кривых ракит и прямых осин, под синим небом, под белыми облаками, под золотой деньгой солнца, на той земле, по которой шагали ваши щуры и пращуры, смеясь и наслаждаясь.
Пойте песни, смейтесь и радуйтесь.
В кромешной темноте, во дворе кузнецова хозяйства, я совсем не увидел растянутой сети, как ни приглядывался; птицеловы туго знали своё дело.
Но мои чувства были обострены, я понимал: сеть – вот она, над моей головой, готова, звенит от напряжения, как и я сам.
Некоторое время я стоял, оглядываясь и не понимая, что делать. Всё вокруг безмолвно замерло в грозовом предощущении, и я стал мечтать, что вот, разразится буря, с молниями, с ветром, сшибающим с ног, – и не прилетит оборотень, побоится, отменит визит, и ничего не будет: ни охоты, ни драки, ни крови.
Но я бы прилетел.
К такой девке, как Марья, – прилетел, прибежал бы, приковылял, в любую, самую жуткую непогоду, хоть конец света наступи, хоть разразись рагнараёк, или как там он называется у бессердечных свеев, пьющих рыбью юшку.
Услышал тихий свист: это Кирьяк меня звал.
Они ждали за углом: четверо бесшумных.
На миг мне показалось, что у птицеловов горят глаза: нехорошим, зелёным светом, словно болотные огни мерцают ядовито.
– Пошли, – прошептал старый Митроха. – Осталось последнее дело сотворить.
Я уже понял, какое.
Они двинули вперёд, я – следом.
Зарница полыхнула над головой, осветив деревья и спины идущих впереди моих друзей.
Шли быстро, спешили. До полуночи оставалось совсем ничего.
И вот: треснул мир, и первый настоящий удар грома заставил меня задрожать и вжать голову в плечи.
Ветер прокатился по верхушкам деревьев: ледяной, тугой, яростный.
Мы шагали на тот же холм, где позавчера играли гульбище.
Конечно, нам был нужен холм; чем выше – тем лучше.
Ветер налегал.
Мы поднялись на утоптанную, лысую вершину, и под моими ступнями захрустели угли давно потухших праздничных кострищ.
Здесь одноглазый птицелов вытащил из торбы деревянную колоду длиною в полтора локтя: это был редкий предмет – малый требный идол, истукан чёрного бога, вырезанный из полена, выскобленный ножом и тщательно завёрнутый в рядно.
Черты его лица я не разглядел во мраке – только глазницы, вырезанные глубоко и посаженные близко друг к другу: чёрный бог, как все знают, косоглаз.
Нижняя часть колоды была заострена: таких истуканов берут с собой князья и ярлы, отправляясь в походы; перед малыми идолами они вершат требы вдали от родины, в степях, в краях булгар, хазар, сарматов и тюрков.
Одноглазый размотал рядно и с размаха воткнул истукана нижним концом в землю, более или менее крепко; отошёл в сторону, посмотрел, затем вернулся и утвердил ещё раз, обратив круглую шалыгу истукана точно вверх.
Второй птицелов что-то прошептал первому, но что именно – я не услышал.
На мою вспотевшую голову, на голые руки упали первые, твёрдые капли дождя.
Тьма была – хоть глаз выколи, но я видел всё, а чего не видел – о том догадывался.
Настала очередь второму птицелову размотать свою торбу.
Он извлёк живую птицу.
Ворона.
Полузадохшегося, спутанного тесьмой.
Это был крупный, в аршин, и, видимо, очень старый и сильный ворон, с клювом, способным пробить человеческий череп.
Ужас обуял меня, плечи намокли от падающей с неба холодной воды, и я открыл было рот, чтобы крикнуть, возразить, воспрепятствовать, и, может быть, я даже действительно крикнул что-то бранное – но кривая бешеная молния прочертила небосвод прямо над моей головой, и новый удар грома заглушил мой протестующий вопль.
В тех местах, где я был рождён, ворона считали хранителем общинной памяти, и многие семьи вели свой род от ворона. В том числе и моя мать.
Кирьяк, Митроха – стояли рядом и молчали.
На Митроху я не держал обиды. Вообще о нём не думал. Он был временный напарник. Ещё совсем недавно я и знать его не знал. Но Кирьяк, друг ранних лет, считай – брат, мог бы возразить. И не просто мог бы, а был обязан. Его семья тоже вела род от ворона. Ему, рыжему богатырю, ничего не стоило двумя тычками опрокинуть обоих кривошеих сволочей, и воспрепятствовать гадкому действу, освободить волшебную птицу – но увы; он ничего не сделал.
Я в первый раз видел, как подносят требу нижним богам.
Конечно, они жертвовали ворона, умную и сильную птицу, и притом дорогую.
В любом городе нашего мира найдётся тот, кто купит у вас пойманного ворона, чтобы зарезать и пролить его кровь на язык хозяина нижнего мира.
В любой селитьбе найдётся хоть один желающий умертвить чернокрылого князя птиц, дабы приблизить чью-то беду, смерть, болезнь или досаду.
– Нет! – крикнул я.
Одноглазый птицелов тут же обратил ко мне кривое лицо.
– Ты против?
– Да! Против!
– Тогда давай что-то другое.
Подошёл второй птицелов, которого я всё это время принимал за тень первого, – но теперь, в свете молний, в свисте ветра, в ударах дождевых струй, этот второй показался мне много страшнее, злее и сильнее первого, одноглазого.
Самые страшные и опасные люди всегда держатся в тени, и вид их таков, что нельзя запомнить.
– Не отдашь это – отдавай другое! – велел он и сильно толкнул меня ладонью в плечо. – Испортишь требу – испортишь охоту! Отдавай, что есть! Быстрее!
Пока я думал, как ответить, одноглазый выхватил нож и поднял ворона вверх ногами, спутанного, обречённого.
Птица уже чуяла близкий конец и билась, пытаясь освободиться.
– Быстрее! – крикнул одноглазый и оборотил взгляд на Кирьяка и Митроху: – Отдавайте самое дорогое!
Я не хотел участвовать в чёрной требе. Не хотел, чтобы хозяин нижнего мира обратил на меня свой взгляд и явил благосклонность.