Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это никак не повлияло на мою любовь к театру и актерам. Где-то я прочел, что Мольер (а может быть, Вольтер, чьи пьесы вообще не ставили, — выходит, я попал в неплохую компанию) сказал, что у актеров нет души, потому-то их и хоронят за кладбищенской оградой. Может, так оно и есть, но именно этим объясняется то, чем они привораживают меня. Слова «отсутствие души», скорее всего, означают наличие нескольких душ одновременно, а души Гамлета, дяди Вани и Шейлока, слившись в одном человеке, делают его глубже, интереснее и позволяют избежать мучительной одномерности, которой страдает большинство людей. С другой стороны, настоящим актерам со временем становится трудно различить, где кончается воображаемый мир и начинается реальность. Если сосед по дому, которого вы видели в роли короля Лира, станет рассуждать о трудностях парковки в Амстердаме с той же страстностью, с какой он накануне произносил свои монологи, это, согласитесь, может несколько усложнить разговор.
Ты знаешь все их приемы, от которых нелегко избавиться даже в обычном разговоре, ты узнаешь их по голосу в ослепительной тьме, даже если они обсуждают налоги, но до чего трудно представить себе, что можно говорить с ними на обычные темы. Услыхав их голоса — даже в полусне, — ты замираешь… Как замер я, услыхав через стену знакомый голос в лондонском «Рембрандт-отеле».
Не помню, что давали в театрах в тот мой приезд: «Офицера-вербовщика» с Мэгги Смит или «Заложника» Брендана Бехана в постановке Джоан Литтлвуд. После того как «Помидорная акция»[103]вышвырнула меня вместе с моими любимыми актерами из амстердамских театров, я продолжал совершать ежегодное паломничество в Лондон и Париж — двадцатью годами позже к ним добавился Берлин.
Итак, вернувшись со спектакля довольно поздно и слегка навеселе, я нисколько не обрадовался пробуждению около шести утра под бодрые голоса ведущих agricultural news[104], доносившиеся из соседнего номера. Цены на свиные желудки и телячьи отбивные, легко проникая на мою суверенную территорию, казались дурным сном, пока до меня не дошло, что они вполне реальны; заорав, я принялся колотить в стену, но пшеница, рожь и овес орали громче; пришлось звонить портье. Тот спросил номер комнаты, в которой орет радио, но я не мог сообразить, как пронумерованы комнаты и какой номер располагается справа от моего, 241-го, — четный или нечетный; пришлось вылезти из постели, чтобы, поглядев на соседнюю дверь, сообщить номер портье, и тут — началось.
Едва я успел улечься и прослушать цены на гусей, индюшек и кур, как в соседней комнате залился специфически английским перезвоном телефон. Дзинь-дзинь, дзинь-дзинь, дзинь-дзинь, дзинь-дзинь — продолжалось это довольно долго, и стало ясно, что сосед просто не слыхал моего бешеного стука; наконец она (это оказалась она) сняла трубку, и, едва прозвучало: HALLO, я понял, что этот сильный, аристократический голос мне знаком. А теперь постараюсь передать все нюансы разыгравшегося за стеной абсурдистского радиоспектакля.
— I AM SORRY, I CAN'T HEAR YOU![105]
Нет, этого не может быть.
— WHAT'S THAT YOU'RE SAYING? WHAT!?! LET ME PUT MY RADIO DOWN[106].
Внезапная тишина, pork bellies[107]исчезли без следа. Потом — крик ужаса:
— ОЕОЕОЕ, I AM AWFULLY SORRY![108](Я знаю, я знаю этот голос!) PLEASE TELL THE GENTLEMAN I AM AWFULLY SORRY!![109]
Тишина. ПЛЮХ! Что-то тяжелое свалилось в воду? Снова: ПЛЮХ! И еще раз: ПЛЮХ!!! — гораздо сильнее двух предыдущих. Бормотание, отдельные сердитые фразы. Потом:
— IF THAT'S WHAT YOU THINK YOU MUST BE MAD. — Тишина. — NO, INSPECTOR. — Тишина. — HA-HA[110].
Тут я покончил с попытками идентифицировать голос. Спать больше не хотелось, Лондон хорош и в семь утра. Что же до похмелья, так у англичан уже тогда имелся специальный тоник, что бы приводить в чувство страждущих. Я оделся и вышел из номера. Но голос все не отпускал меня. Уже покидая отель, я вспомнил имя героини, которую играла эта актриса, но имя самой актрисы вернулось в мою бедную голову, только когда мы случайно столкнулись в коридоре. На ней была широченная пелерина зеленого твида, отделанная бархатом, и того же бархата огромный берет, делавший ее похожей на собаку невиданной породы.
— GOOD MORNING! — протрубила она.
Мисс Марпл, Маргарет Резерфорд, умершая в 1972, игравшая в «Самом глупом убийстве» и «Паддингтоне, 16:50», где она, сидя у окна купе на Паддингтонском вокзале, видит сцену убийства в отправляющемся поезде. И конечно, никто не хотел ей верить, и, конечно, она пошла вдоль рельсов, ища доказательств, и, конечно, неподалеку оказалось поместье, и, конечно, она поступила туда на службу (о, этот фартучек с белым кантиком и кокетливая беленькая шапочка на ее громадной голове!), и, конечно, она отыскала убийцу. Я спускался вслед за ней, а внизу стоял не кто-нибудь, а мистер Стрингер, который никогда не играл в пьесах Агаты Кристи, но участвовал во всех фильмах, где снималась Маргарет, потому что был ее мужем.
— GOOD MORNING, MY DARLING, — провозгласила она, и он потянулся, чтобы поцеловать ей руку, хотя стоял восемью ступеньками ниже. Только теперь все наконец стало на свои места. Троекратный «плюх» происходит, когда кто-то залезает в ванну; обрывки фраз были репликами из роли, которую она разучивала. Паузы между ними — пропущенные реплики партнера. Она прервала мой сон, а я прервал работу, которой она занималась, сидя в ванне. Ветер взметнул пелерину, ее величественная фигура исчезла за углом, а я навеки занес это видение в хранилища своей памяти — раздел «Театр»», подраздел «Лондон» — и, счастливый, вышел на улицу.
Прованс я сперва сочинил и только потом увидел. Это не метафора: я довольно много прочитал о Провансе, потом описал его в книге, а уж потом впервые ступил на его землю. В самое первое свое путешествие я отправился почему-то не на юг, ставший для меня в конце концов второй родиной, а на север, так и оставшийся мне чужим. Шел 1953 год, следы войны еще не исчезли, и те годы окрашены в памяти в серый цвет: цвет строек и строгих правил, сохранившихся аж с довоенного времени, провинциальности и теократического мышления не только в вере, но и в политике, — заложенные в ту пору бомбы замедленного действия в шестидесятых начнут взрываться именно на юге. Холодная война оказалась и в самом деле холодной: люди леденели от ужаса, представляя себе возможность применения атомного оружия. Огромные куски континентов вырвались из-под опеки метрополий в результате деколонизации; прошли последние тяжелые войны: Европа дралась за Индокитай, Индонезию, Алжир; первые столкновения сил шли на границах поделенного победителями мира — в Будапеште, Берлине, Корее. Время, когда я, девятнадцатилетним, путешествовал автостопом по колоссальным просторам Северной Европы, не было приятным — но это было первое мое большое путешествие, окольный путь, приведший в конце концов, на юг. Именно тогда я узнал, что существует лишь один компас, которому можно доверять, — тот, что у нас внутри. У идущих неведомыми путями без такого компаса мало шансов достичь чего-либо. Дело не в великих свершениях, но в малом толчке: взгляде, фразе, мысли, — от которого закрутятся колеса зубчатых передач, и позже, иногда — гораздо позже, в результате их движения случится что-то важное или станет ясно, как жить дальше. Не знаю, куда делась юная француженка, за которой я помчался на север в 1953 году. Посвятив ей свою первую книгу, я потерял ее след, но совсем недавно, в Провансе, во время прогулки осенним вечером вдоль виноградников моего друга М. увидел застывшую в небе темную тень Мон-Ванту и вспомнил о девушке и о романе, с которого началось наше с нею знакомство, романе, подарившем мне Прованс. Я говорю высоким стилем. А высокий стиль несовместим с пустой болтовней. Но скажите-ка, каким еще стилем говорить о стране, которую описывал сам Петрарка, глядя на нее с высоты Мон-Ванту? И лучше я расскажу все по порядку.