Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во взаимодействии природных ограничений и факторов культуры следует искать и объяснение последовательности Гейгера.[157] В нашем отношении к красному, несомненно, есть биологическая основа: как и другие обезьяны Старого Света, люди устроены так, что он их возбуждает.[158] Я однажды видел в зоопарке знак, который предупреждал посетителей, одетых в красное, чтобы они не подходили слишком близко к клетке горилл. А эксперименты с людьми показали, что демонстрация красного цвета вызывает физиологический эффект, например, снижение электрического сопротивления кожи, что является показателем эмоционального возбуждения. Для этого есть веские эволюционные причины: красный цвет маркирует многие жизненно важные вещи, прежде всего опасность (кровь) и секс (красный зад самки павиана, к примеру, сообщает, что она готова к спариванию).
Но на особый статус красного повлияла и культура, ведь, в конце концов, люди находят названия для вещей, если ощущают потребность говорить о них. В простых обществах красный наиболее важен в культурном отношении – прежде всего как цвет крови[159]. Более того, как и предполагал в 1858 году Гладстон, интерес к цвету как абстрактному свойству, вероятно, развивается рука об руку с манипулированием красками, когда цвет начинает восприниматься как отделимый от конкретного предмета. Красные красители наиболее часты и просты в изготовлении, и множество культур использует для крашения лишь черный, белый и красный цвета. Короче говоря, как природа, так и культура отдают красному предпочтение перед другими цветами, и это согласие может быть причиной того, почему красный – всегда первый в спектре получает название.
За красным следуют желтый и зеленый, и лишь потом появляется синий. И желтый, и зеленый кажутся ярче синего, при этом желтый намного ярче любых других цветов. (Как объясняется в приложении, мутация в ветви приматов, приведшая к особой чувствительности к желтому цвету, усилила способность наших предков замечать спелый желтоватый фрукт на фоне зеленой листвы.) Но если бы интерес к наименованию цвета определялся просто яркостью, то, конечно, желтый, а не красный, был бы первым цветом, которому дали бы отдельное название. Поскольку это не так, мы должны искать объяснение предшествования желтого и зеленого синему в культурном значении этих двух цветов. Желтый и зеленый – это цвета растительности, и разница между ними (например, между цветом спелого и неспелого фрукта) имела практическое значение, о котором, вероятно, нужно было говорить. Желтые красители тоже оказались довольно легкими в изготовлении. Культурное значение синего, с другой стороны, очень ограниченно. Как уже говорилось, синий в природе чрезвычайно редок как цвет материала, а сделать синие краски весьма трудно. В простых культурах человек может прожить жизнь, ни разу не увидев действительно синего предмета. Конечно, голубой – это цвет неба (и для некоторых из нас – моря). Но в отсутствие сколько-нибудь практически значимых синих материалов потребность найти особое имя для этой протяженной пустоты была не особенно острой.
* * *
Много воды Скамандра утекло с тех пор, как великий исследователь Гомера, иногда развлекавшийся исполнением обязанностей премьер-министра, пустился в одиссею по «виноцветному морю» в погоне за человеческим чувством цвета. Экспедиция, которую он начал в 1858 году, с тех пор несколько раз обогнула земной шар, ее носило туда и сюда мощными идеологическими течениями и бросало в самые бурные научные противостояния своего времени. Но далеко ли она ушла на самом деле?
Если трезво рассудить, в каком-то смысле мы сегодня едва ли продвинулись дальше исходного гладстоновского анализа 1858 года. Правда, это настолько трезвая мысль, что придется очень сильно потрудиться, чтобы найти в современных источниках подобное признание. Вам повезет, если вы, покопавшись в лингвистических дискуссиях, вообще найдете упоминание Гладстона. Если он все же появится на сцене, то будет низведен до формального примечания насчет «пионерских попыток» – обычно приберегаемого для тех, кого неудобно не упомянуть, но кого никто не будет читать. И все же предположение Гладстона о том, что гомеровские «первоначальные понятия цвета восходят к природным явлениям и объектам»[160], было настолько тонким и дальновидным, что многое из сказанного им полторы сотни лет назад лучше не скажешь и сегодня – и это справедливо не только в отношении его анализа греческого языка Гомера, но и в описании ситуации во многих современных обществах: «Цвета для Гомера были не фактами, но образами: его слова, описывающие их, – сравнение с природными объектами. Тогда не было фиксированной терминологии цвета; и гению каждого поэта надо было создавать свой словарь»[161]. Например, антрополог Гарольд Конклин в одном часто цитируемом пассаже объясняет, почему хануну[162] на Филиппинах называют блестящий коричневый кусок свежесрезанного бамбука «зеленым» – именно потому, что он «свежий», так как это и есть главное значение слова «зеленый». Конклин, возможно, знать не знал, как объяснял Гладстон, почему Гомер использует слово chlôros для коричневатых свежих прутьев. Но если читатель, сравнивший их анализ, подумает, что Конклин просто перенес свой пассаж целиком из «Гомера и его времени» – его стоит простить.
Более того, фундаментальная догадка Гладстона, что в основе цветовой системы Гомера лежало противопоставление яркого и темного, тоже может практически без изменений обнаружиться в самых современных рассуждениях о развитии цветового словаря. И я полагаю, в наши дни никто и не заметит, что догадку-то эту высказывал еще Гладстон. В современных докладах идея, что языки переходят от восприятия по шкале яркости к обозначениям красок, преподносится как блещущая новизной ультрасовременная теория.[163] Эта современная теория, конечно, намного превосходит старую по сложности терминологии, но на самом деле в ней мало такого, чего нет в исходном исследовании Гладстона.