Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Елизавета Алексеевна глядела на него, посмеиваясь сквозь зубы, невесело.
— Правда ли про тебя говорят, Юрий Петрович, что ты заядлый игрок?
Он молчал.
Арсеньева наступала, чуть топая ногой под тяжелыми юбками:
— Не из-за того ли и в отставку вышел? Говори сейчас, Юрий Петрович! Говори! Если потом что узнаю — собственными руками убью!
Он чуть поднял глаза и понял, что Арсеньева не шутит.
— У меня Марья одна осталась, — сказала она с тяжелым вздохом. — Ну, говори, игрок ты?
— Был и игрок, — сдался он, обмякая.
— Еще что? — спросила Арсеньева прямо. — Как насчет женской части?
— Уж коли вы обо мне справки наводили, так и про это знаете! — сказал Юрий Петрович. — От женщин никогда не сторонился… но Машу обожаю, истинно обожаю…
Последнее он произнес так тихо, что слова сами собою, почти помимо слуха, скользнули в черствое сердце Елизаветы Алексеевны да так там и остались.
— Имение твое, я слышала, расстроено, — спустя почти минуту проговорила Елизавета Алексеевна задумчиво и так деловито, словно брак, о котором просил Юрий Петрович, был уже делом решенным и осталось уладить бытовые вопросы. Она подтолкнула его рукой: — Да ты садись! Что ты предо мной стоишь, яко перед архиереем? Сядь! Говори — сколько раз свою Кропотовку закладывал?
Юрий Петрович опять сел. Он не то что отвечать на вопросы тиранши согласен был — он бы и землю под ее ногами поцеловал, лишь бы дала согласие. Сейчас боялся дохнуть.
— Я… закладывал, — сказал он нелепо и вдруг хихикнул.
Она покосилась подозрительно.
— Что смеешься?
— Простите… — Он покраснел. — Так вы… согласны?
— Марья должна быть счастлива, — определила Елизавета Алексеевна так мрачно, словно речь шла о последних распоряжениях перед похоронами. — А уж как я на это смотрю, то дело десятое.
Юрий Петрович тихо вдохнул, а после наклонился к шершавой руке Елизаветы Алексеевны и осторожно, нежно прижался к ней губами.
— Матушка, — сказал он.
— Какая я тебе матушка! — Она отдернула руку, покривила губы. — Ни на что ты не годен, ни имения вести толком не можешь, ни разговаривать. Даже служить не стал. Глуп! Одно только и смог — моей Машке голову вскружить… Ступай пока. Ежели войны с Бонапартом не будет и ежели тебя на этой войне, коли она все-таки случится, не убьют — благословлю вас с Марьюшкой. Уходи с глаз долой, покуда не передумала.
Он вскочил, поклонился, убежал. Елизавета Алексеевна долго еще смотрела в пустое место, где минутами раньше находился Юрий Петрович, жевала губами, думала, а потом пришел ей на ум Михайла Васильевич — как он с битой птицей к одру роженицы прибежал, в грязи, в крови, счастливый, — и без рыданий, без вздохов заплакала.
* * *
Бонапарт надвинулся, вошел в Россию и сгинул. Тульское дворянское ополчение, в которое вступил немедля отставной пехотный капитан Юрий Лермонтов, внесло посильную лепту в сие изгнание, а после вернулось назад и приступило к рассказам о всеобщем геройстве. Украдкой Елизавета Алексеевна следила за Машей: дочь сделалась еще более молчаливой, скрытной, и мать не без удивления поняла вдруг, что девушка таит в глубине своего сердца спокойное, тихое счастье. Она ждет.
И дождалась. Тульский ополченец Юрий Петрович Лермонтов, белокурый удалец, раздавшийся в плечах, с обветренным лицом, явился пред обитательницами Тархан молодец молодцом и в тот же вечер просил Машиной руки.
Елизавета Алексеевна долго смотрела на него и безмолвствовала. Глухое отчаяние неведомо откуда взялось и стиснуло могучее сердце вдовы Арсеньевой: истекали последние мгновения, когда у нее оставалась еще возможность сказать «нет» и пресечь этот нежеланный брак. Будут Машенькины слезки, а после — поездки в Москву и другие, более подходящие знакомства.
Но глянув на дочь, она задохнулась — таким неожиданным было увиденное. Детский рот Маши сложился в упрямую мальчишескую складку, глаза чуть прищурились в волнении, как будто она целила из пистолета, ноздри побелели и расширились. На миг перед Елизаветой Алексеевной как живой встал ее покойный супруг, не такой, каким она его помнила, но такой, каким жена угадывала его, когда пыталась представить себе Михаилу Васильевича ребенком, юношей.
И, чуть дрогнувшим голосом, не поворачивая головы, Елизавета Алексеевна велела:
— Дунька! Принеси икону…
Решившись на свадьбу дочери, Арсеньева не жалела средств: вся прислуга получила новые платья, вся родня явилась на торжества… и почти сразу, не минуло и месяца, Маша понесла.
Исчез мгновенно мелькнувший дерзкий, настойчивый мальчик — на смену ему явилась красноносая, с распухшими губами девочка, вечно сонная и хворая. Беременность протекала тяжело. Юрий Петрович, отчасти чувствуя себя в том виновным, много времени проводил в отлучке, чтобы не попадаться лишний раз на глаза жене и теще. Засылал к ней людей — чтобы посмотрели, какова сейчас Машенька, расположена ли к разговорам, и после этого робко входил.
Елизавета Алексеевна наблюдала за этим смиренным красавцем и только покачивала головой: очень ей происходящее не нравилось. Но заботы о душевном мире Маши и ее мужа отходили на задний план. Арсеньева не забыла о том, как тяжелы были ее собственные роды. Она страшилась того же испытания для Маши. Заранее начала собирать сведения о врачах и повитухах, но никого подходящего поблизости не отыскала.
Юрий Петрович, узнав о тещином намерении везти Машеньку в Москву, пришел в ужас.
— Да в уме ли вы, Елизавета Алексеевна! — сказал он сгоряча. — Куда ее такую-то и в дальнюю дорогу?
— Поедем тихо, — отвечала Елизавета Алексеевна. — Не плачь, голубь, я дело знаю.
Она знала! Юрий Петрович смотрел на нее хмуро, но перечить не мог.
С самого начала Елизавета Алексеевна подмяла молодых супругов под себя, загребла их, точно медведь лапами. Недвижимости за Марьюшкой не дали, приданое ее было малым; у Юрия Петровича дела обстояли еще хуже — Кропотовка мало что была заложена, так еще и о сестрах требовалось думать. Пять сестер. И пошел в дом к жене, под тещину власть, склонив голову. Елизавета Алексеевна была и опытнее, и умнее, и богаче. «Вы только живите, — сказала она молодым в первый же день после свадьбы, — а мать все устроит. Обо всем позабочусь».
И все было: и одежда вовремя вычищена, и трубки набиты, и слуги вежливые, ходят босиком, и выезд в порядке… не было только свободы, да ее и не всегда надобно.
В Москву выехали за несколько месяцев до ожидаемых родов. Тащились по дорогам, подолгу останавливаясь в гостях у знакомых и многочисленных родственников. Лето было на исходе, близкий сентябрь трогал липы вкрадчивым золотым дыханием. Маша глядела тусклым взглядом, не замечая окружающей красоты, и только раз, сорвав при дороге голубой цветок с тонкими, сразу мнущимися лепестками, вдруг заплакала.