Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот гобелен назывался у тетушек Арсеньевых «Валуа», поскольку вышивался так, как изобрел принц Генрих Валуа, король Польский, то есть — оборотная сторона так же хороша, как и лицевая. Ни узелков, ни неправильного переплетения нитей.
Для сего «Валуа» доставляемы были цветные шерстяные нитки из самого Петербурга, и тетушки трудились над ним неустанно. Картон, по слухам, также был сотворен кем-то из знатных французов. «Оттого и глуп, — заметила как-то раз Елизавета Алексеевна. — Знатные французы — полные дураки. Вот этот Бонапарт, смотри ты, не такой. Это оттого, что он не знатный».
«Да и не француз вовсе», — добавлял тут кто-нибудь непременно.
Елизавету Алексеевну в политических — как, впрочем, и в любых других вопросах — смутить было невозможно.
«Ну, в Россию-то он не сунется, если не глуп, потому как зубы здесь и пообломает. Но против знатных французов куда как хорош. Те даже лодку нарисовать толком, смотри ты, не сумели…»
Такие разговоры несколько задевали тетушек, чрезвычайно гордившихся своим «Валуа», но отвратить их от работы, во всяком случае, не могли.
Девка Дунька, как и вся арсеньевская прислуга, в молодом Юрии Петровиче души не чаяла. Юрий был с людьми добр: мог и о нарядах поговорить, и платок подарить — просто так, от хорошего настроения, а главное — глянет по-хорошему, приобнимет, шепнет ласковое словцо, и на сердце как будто праздник начинается. Хороший барин.
Мышь решили соорудить искусственную. Маша, девушка деревенская, мышей, разумеется, не боялась. Юрий Петрович ей сказал:
— А это вы напрасно, Марья Михайловна. Барышне положено мышей и жуков весьма страшиться.
Маша смешно жмурилась — удивлялась.
— Как это, Юрий Петрович?
— А вот так! — И отставной капитан Лермонтов, изобразив вполголоса визги, изящно вскочил на табурет, поднимая при том подол воображаемого платья. — Сие есть замечательная по невинности форма кокетства, ибо позволяет демонстрировать ножки кавалерам как бы в приступе страха!
Маша смеялась, а Юрий смотрел на ее нижний зубик, выросший неровно, как бы в попытке перечеркнуть зубик соседний, и сердце в его груди медленно, со сладкой болью, таяло…
— А знаете, Марья Михайловна, — рассказывал ей Юрий Петрович, покуда Маша, усердно склонившись над рукодельем, сотворяла из обрезков меха странное кукольное существо с длинным хвостом (хвост положили сделать непременно очень длинным и голым, дабы сильнее испугать тетушек), — знаете ли, я в детстве очень любил помогать матушке мотать клубки. У этих клубков край нитки намотан на листок картона, для удобства. И вот мне в детстве отчего-то все казалось, что клубок ниток — это такой кокон, внутри коего непременно находится прекрасная бабочка. Я держал нитки и с нетерпением ждал, когда же бабочка вырвется на волю и полетит. И вот, вообразите, наставал момент, когда край нитки делался виден и нитка дергалась и взлетала как бы сама по себе, а на конце ее летала — тоже как бы сама по себе — эта картонка, совершенно точно бабочка…
А Маша рассказывала свои истории: про зеркала, про заколдованного юношу, которого видела в их глубине, и про глубокие снега, и одинокое лето, проведенное взаперти в доме, в черном платье, в запретных мечтах, рядом со скорбной матерью, которая все чаяла замолить самоубийственную смерть мужа — да еще в карнавальном наряде, в отчаянии от отказа полюбовницы продолжать их запретный роман… Уютный, домашний батюшка отец Модест, грандиозный ценитель матушкиных соленых грибочков, сменился вдруг целым сонмищем мрачных подвижников, кои приезжали наставлять убитую горем барыню. Эти подвижники очень пугали близким концом света, предлагали разные средства для спасения грешной души Михаилы Васильевича, взяли некоторое количество денег — в своем горе Елизавета Алексеевна отнюдь не утратила рассудка и жертвовала на монастыри сдержанно, — а после надоели, и вдова Арсеньева направилась в Москву, устраивать жизнь Машеньки…
Марья Михайловна была благодарна матери за то, что та не подчинила всю ее жизнь трауру, ограничившись одним лишь годом. Юрий Петрович с удивлением замечал, что Маша глубоко и искренне любит свою мать: они были совершенно непохожи, юная голубка и старая, опытная, хищная орлица.
Желая получше узнать, можно ли надеяться ему на счастье, Юрий Петрович как-то спросил Марью Михайловну:
— А я похож ли на вашего покойного батюшку?
Она пониже склонила милую головку над шитьем:
— Очень…
Мышь была готова и обмотана нитками, после чего клубок, с виду невинный и неотличимый от прочих, улегся в корзину поверх остальных.
Ну и визгу поднялось, ну и крику, смеху было, когда сестрицы Марья, да Дарья, да Варвара Васильевны дружно побросали рукоделье и вскочили на стулья!
— Учитесь, Маша, при случае визжать, — шептал Юрий Петрович в круглое розовое ушко, а Маша вдруг повернулась к нему и окатила его сиянием своих расширенных темных глаз, и Юрий Петрович сам едва не потерял сознание.
Елизавета Алексеевна, единственная, кто сохранял самообладание во время этой сцены, глядела на Юрия Петровича взором Медузы Горгоны — без всякой, впрочем, надежды обратить молодого человека в камень.
Другим подвигом Маши и отставного капитана было подкладывание лягушки в сахарницу, следствием чего стало пролитие чаю и настоящее следствие со стороны тетушек — чья проделка? Дунька клялась и божилась, что лягушки, когда она подавала сахарницу на стол, в оной не было. Юрий Петрович рассуждал об утиной охоте, а Марья Михайловна тихо прыскала в кулак и глядела куда угодно, только не на Юрия.
Елизавета Алексеевна поднялась из-за стола и молча направилась в сад, к скамье, которую успела облюбовать за время гощения у сестер Арсеньевых. Там она и расположилась — без рукоделья, без книги, наедине с собой. Весна 1812 года безвозвратно скрылась, уступив поле битвы лету, соловьи замолчали почти одновременно, каждый обретя желанную подругу, и даже сирень отцвела: все за несколько дней. Вдова Арсеньева погружалась в сладостный июль, дыша чужой молодостью и чужой любовью; собственными она распорядиться не смогла — да и были ли они!
Юрий Петрович вскорости оказался рядом с нею, невольно принесли его к ней ноги.
— Садись, — велела ему вдова Арсеньева. И, когда он осторожно повиновался, не поворачивая головы, произнесла: — Как ты, батюшка, все это объяснишь?
— Что именно, Елизавета Алексеевна?
— Свое поведение.
— Уж вам-то, даме опытной, должно быть понятно… — не выдержал Юрий Петрович. — К чему вы ходите вокруг да около?
Тут она чуть повернула голову, и он сжался перед нею, точно мальчишка:
— Это ты ходишь вокруг да около! Влюблен ты в мою Машку?
Юрий встал, склонил голову:
— Хотел бы просить ее руки, Елизавета Алексеевна. Осчастливьте.
— А Марья — она в тебя, как ты думаешь, влюблена?
— Не смею мечтать, — сказал Юрий, чувствуя, что земля уходит из-под его ног.