Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверное, сам виноват, Львович. Зачем дал ему такую свободу? Разгулял написанного паршивца в человека, а теперь не знаешь, что с ним делать. Плохо ты его в своей воле держишь.
– Фелиний, а ты как с такими справляешься? – спросил Фёдор Львович.
– Если вдруг на съёмочной площадке какой-то образ начинает, так сказать, саморазвиваться, – ответил режиссёр, – и актёр не в силах с этим справится, несёт отсебятину на удивление всем и самому себе, то в этом случае имеется одно верное средство.
– Какое? – в один голос спросили писатель и скульптор.
– Заставь его, Львович, страдать и мучиться, то есть нагрузи его тяжелейшим про-ти-во-ре-чи-ем. И он быстро станет шёлковым и легко управляемым. Твоему беглецу подойдёт противоречие между реальностью художественной и просто реальностью. Между тем, что он есть персонаж романа и тем, что он же считает себя живым человеком.
– Но как это сделать? Всё уже перепробовал. Напишу-ка на него двух киллеров да пошлю, – с досадой произнёс писатель.
Фелиний Германович посмотрел на коллег свысока, с явным превосходством.
– Не надо этого делать, такой образ… А вот послушай, как это делали великие классики, например, Эсхил, изобретатель технологии трагедии. Там хор, изображающий рок и неотвратимость судьбы, на орхестре окружал свободного героя двумя половинами и громко исполнял противоречащие друг другу строфы и антистрофы. Они были противоположны по смыслу, но равными по убедительности. И что делал герой?
– Что он делал? – с интересом спросил Родион Эргонович.
– Ну, сначала он терялся и пытался отвечать хору короткими репликами, оправдываться и пререкаться, чтобы сохранить своё сознание целым. В общем, не сойти с ума.
Но хор ещё сильнее продолжал исполнение своих антитез. Наш герой усилием воли собирал остатки душевных сил и кричал монодию, – это такой страстный монолог-вопрошание, крайняя степень недоумения и растерянности. То есть он из последних сил пытался не дать миру и себе распасться на части.
– А дальше?
– Дальше хор-судьба всё продолжал безжалостно излагать свои антитезы, отвечает на некоторые реплики героя и всё более загоняя его в тупик. И вот, требовательное вопрошание героя внезапно прерывалось треносом. Это истерический вопль отчаяния нашего заблудшего, просто визг-рычание без всяких намёков на человеческую речь.
Но самое интересное то, что следует за этим треносом.
Фёдор Львович явно заинтересовался:
– И что же следует?
– А то, к чему и вам надо стремиться, уважаемый Фёдор Львович. И до этого бездействующий герой впадал в состояние, называемое по-гречески «амехания» – «невозможность действовать в условиях необходимости действия». То есть это полное безволие, душевно-телесное и умственное оцепенение. И герой, со своей свободной волей, становится ста-ту-ей! И, таким образом, полностью переподчиняет свою волю анонимному року в лице хора, управляемому, впрочем, закулисным хорегом. Он и ведёт образ героя от текста трагедии до такой вот живой скульптуры.
– А что, отдай его мне, Львович, – улыбнулся скульптор, – Уж я как-нибудь управлюсь, смирю, так сказать. Я воплощу твоего Егора, Фёдор Львович, в бетоне. У меня сейчас бетонный период творчества. Удивительный материал. Из бетона ваяю по металлическому каркасу, а это такие материалы, которые очень любят всё живое и свободное, как бы это сказать, оформить, обездвижить и…э-э-э… привести в порядок.
Фелиний, а почему все эти древние актёры ходили по сцене на котурнах? Это такие высокие башмаки.
– Если бы они ходили босиком, то половину бы из них поумирали взаправду. Котурны – необходимый элемент технологии трагедийного, предметная граница между реальностью живой и реальностью художественной.
А в театре во время трагедии и правда случались смерти. Только не актёров, а зрителей. Во время треноса у зрителей возникало состояние катарсиса. Это глубокий коллективный душевный аффект, когда одна часть зрителей впадала в истерику, другая – в обморок Были и умершие. Эсхил, после трагедии «Взятие Милета», был наказан властями крупным штрафом «за злоупотребление чувствами сограждан». Вот это, я понимаю, – сила искусства!
Фёдор Львович очнувшись от дум, вдруг радостно воскликнул:
– Да забирай, Родя! Как же я хочу поймать и описать этого Егора, чтобы он застыл навечно! Сделай из него бетонную амеханию! Памятник покорённой непокорности, в назидание потомкам.
– По рукам. Забираю, – решительно ответил Родион Эргонович.
Все засмеялись.
* * *
Фёдор Львович в пижаме сел за письменный стол, надел очки, положил перед собой чистый лист бумаги, задумчиво посмотрел на него.
Вошла Юля, с блюдцем и чашкой в руках.
– Твой кофе, дедуля.
– Спасибо, внуча. Ты, вот что, – будешь распечатывать, сделай правку в одиннадцатой, двенадцатой, двадцать пятой и двадцать шестой главах.
– Что за правку?
Писатель решительно положил на бумагу ладонь с растопыренными пальцами:
– Убери всякое упоминание о твоём любимом герое, Егоре, а то он мне весь шедевр окончательно испортит. Хватит уже валандаться с ним. Пятого уже надо вторую часть к редактору нести. Убери всякое упоминание о нём! – с раздражением повторил он.
– Дед, но он тогда перестанет существовать как живой и одушевлённый человек… Да и треугольник там интересный, да и вообще…, – возразила было Юля, – зря что ли ты его придумал, ввёл? Он же почти главный…
Фёдор Львович поморщился:
– Получается, что зря. Бывает. Издержки творческого процесса. Не человекон, он Юленька, а идея, вымысел в условном теле. И мы оба знаем об этом. А существовать он будет, только в несколько другом виде, бетонном, хе-хе… Я его Роде подарил на украшение его дачной аллеи. Получается, что текст, то есть роман, сам выпихнул его. Догулялся. А не озоруй! А вместо треугольника Жанна, наконец-то, вдруг трезво оценила Вадима и уже полюбила его. Они благополучно завтра поженятся, родят ребёнка. Я им мальчика напишу.
– Дед, ты же Жанне не мальчика обещал, – напомнила внучка.
– А кого? – удивился дед.
– То есть, как кого? Девочку.
– А-а. Да не жалко мне: сделаю двойню – мальчика и девочку. Только убери этого…
Юля вздохнула, задумалась на минуту:
– Хорошо.
Фёдор Львович улыбнулся и посмотрел на внучку:
– Вот видишь, всё-таки лишним оказался. А ведь ты даже замуж вышла за него.
Оба весело засмеялись.
Вторую неделю после Таёжного Егор жил в городе на квартире, ключи от которой ему дала Ирина. За это время взаимная симпатия, возникшая сразу же, при первой встрече, переросла в большое и глубокое чувство, которое Егор, из-за какой-то бессознательной осторожности, ещё боялся назвать любовью. Но это была именно она, отчётливо осознавал он.