Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я спохватилась и покачала головой.
— Ничего особенного, всего лишь глупость.
— Мечты не бывают глупыми.
— А эта была. Я давно от нее отказалась. Прошу вас. Давайте поговорим о чем-нибудь другом.
— После того как я обнажил перед вами душу? Признал, что хотел отказаться от наследства, убежать и поступить во флот? Наверняка вы не сможете сказать ничего глупее.
Я не ответила.
— Позвольте угадать: вы хотели стать… силачом в цирке?
— В точку! Вы угадали, — рассмеялась я.
— Офицером Королевского драгунского полка?
Я широко улыбнулась.
— Я не проронила ни слова, а вам ведомы мои самые сокровенные тайны.
— А теперь серьезно. Всю жизнь вы мечтали стать… минуточку… судьей?
— Ни за что.
— Врачом?
— Женщина-врач? Да вы с ума сошли!
— Вы могли бы стать первой.
— Мне не хватило бы ни способностей, ни терпения.
— Актрисой, чтобы играть на сцене?
— Никогда.
— Прославленной романисткой?
Его догадка застала меня врасплох. Улыбка застыла на моем лице, и я опустила глаза, погрузившись в неловкое молчание.
— Я угадал?
Я чувствовала его взгляд, изучающий мое лицо.
— Романисткой?
К моему унижению, смех слетел с его губ. Мои щеки зарделись. Я повернулась, подобрала юбки и помчалась прочь.
— Мисс Остин! Подождите!
Я слышала его расстроенный голос и быстрые шаги за спиной, когда спешила в лес.
— Постойте! — крикнул он. — Пожалуйста. Простите меня! Я не имел в виду…
Он оказался быстроног, но и я тоже. Мои движения сковывал корсет, но я сумела ускользнуть и нырнуть под покров деревьев. Вскоре, достигнув большого пруда, окаймленного подлеском, под сенью безлистных дубов, я вынуждена была остановиться, чтобы перевести дыхание. Мистер Эшфорд нагнал меня и обошел спереди.
— Бог мой, ну и горазды вы бегать! — произнес он, задыхаясь после каждого слова. — Прошу, дайте мне сказать. Уверен, вы поняли меня превратно. Я не хотел показаться непочтительным.
— Да неужели? — гневно ответила я. — Ваш смех подразумевает иное.
Смех — та самая реакция, которую я всю жизнь стремилась избегать.
— Прошу прощения. Но уверяю вас, в моем смехе не было сарказма. То был смех узнавания и безоговорочной радости. Несомненно, вы согласны с доктором Джонсоном, который писал: «Умение выражать радость — невинную, чистую, беспримесную радость — величайшая сила, дарованная человеку».[32]
Я узнала цитату; я и сама часто употребляла ее. Искренность и восхищение в его голосе были безошибочно узнаваемы, и лед в моей душе начал таять.
— Как я сразу не догадался, ведь ваш талант так ярко проявил себя не долее чем полчаса назад, — сказал он. — Расскажите, что вы пишете.
— Ничего особенного.
— И давно вы не пишете ничего особенного?
Я помедлила. В нем было нечто необыкновенное — доброта в глазах, прямота во взоре, низкий тембр голоса, в котором звучали одновременно чувствительность и нежное удивление. Нечто, что заставляло меня думать, будто я могу рассказать ему абсолютно все. Но очень немногие люди знали, что мои упражнения с пером направлены на что-то еще, кроме сочинения писем.
— Я предпочла бы не обсуждать это.
— Почему?
— Потому что сочинительство не считается уважаемым занятием для женщины. Потому что я не желаю насмешек, или порицания, или презрения, которые сопутствуют неудаче.
— А как насчет восхищения, которое сопутствует успеху?
— У меня есть одобрение семьи. Его довольно.
Он присел на большое поваленное дерево недалеко от пруда.
— Я вам не верю. Если вы пишете, то должны жаждать поделиться плодами своего творчества с миром.
Вновь щеки мои запылали, и я отвернулась. Мне показалось, он способен насквозь пронзить меня взором, обнаружить мысли и чувства, похороненные в сокровенных глубинах души. Конечно, я всегда писала ради чистого удовольствия и из любви к языку. Я никогда не искала и не ждала славы. Но как любой женщине, не имеющей дохода и зависящей от поддержки других, мне приходилось быть практичной. Какая-нибудь награда за труды была более чем желанна, а издаваться — напечатать свою работу на бумаге, чтобы люди читали ее, — моя самая заветная мечта.
— Рискну предположить, — сказал он, — что вы писали с тех самых пор, как изображали хромую подавальщицу с ее лесными братьями, и что это занятие доставляет вам больше радости, чем какое-либо другое.
Я не могла больше лгать ни ему, ни себе.
— Да. Писала.
Я со вздохом присела рядом.
— Но ничего не вышло. Я слишком не от мира сего, слишком несведуща.
— Чепуха. Вы самая начитанная из знакомых мне людей, мужчин или женщин, и я ни в ком еще не встречал такого живого воображения. Скажите, — мягко настаивал он, — что вы уже написали? Рассказы? Пьесы? Эссе?
— В юности — и то, и другое, и третье. Но с тех пор…
— Что с тех пор?
— Дневники. Иногда стихотворения. Несколько коротких работ. И… три романа.
— Три романа!
Он не мог бы выглядеть более изумленным, скажи я ему, что переплыла через Ла-Манш во Францию и вернулась обратно.
— Три романа! — повторил он. — Я счел бы величайшим триумфом создание одной книги, но трех! Вы лишаете меня дара речи. О чем они?
— О том, что мне лучше всего известно: о банальностях и семейном быте в маленьких деревушках; о зарождении склонностей, соединившихся или разбитых сердцах, любви и дружбе, разоблаченных безрассудствах, полученных уроках.
— Звучит заманчиво. И что с ними стало?
— Ничего. Это юношеские работы, они нуждаются в переделке.
— Так переделайте их. Чего вы ждете?
— Моя жизнь не принадлежит мне с тех пор, как я оставила Стивентон, мистер Эшфорд, — с раздражением ответила я. — Сочинительство — не то занятие, которому легко предаться и которое так же легко оставить, повинуясь порыву.
Он на мгновение замолчал.
— Я не писатель, признаю, — произнес он наконец, — но опыт подсказывает мне, что ни для чего не существует идеального времени или места. Мы всегда можем найти повод отложить то, что хотим, но боимся совершить, до завтра, до следующей недели, следующего месяца, следующего года — и в конце концов так никогда и не возьмемся за дело.