Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А что хуже?
— Опять вернем и опять организуем, и так всю жизнь.
Нет, с Председателем столько лет вместе прожили, проработали, прошутили, — конечно, с осторожностью со стороны Председателя. Так Таможенник ни разу не говорил. Это не прием. Улыбнулся.
— Да что ты, как будто сам не понимаю. — А если не понимает, да и о каком волоске слово сказано, если тут всего и слон не выдержит.
— А вот так, — говорит Таможенник, перед тем как уйти, — тебе решать, не все валять дурака, за свое Имя и поработать надо.
Председатель с толку сбит; Гримеру, собственно говоря, радоваться тоже нечего. Что еще за работка? Да до нее Гримера еще подготовить надо. И волосок — знак убедительный для слышащего.
Напрягся весь, холодок на спине растопил, как снег огнем — волей. Готов все вынести, а выносить-то пока и нечего. Сначала беседа. Общие данные, которые всем, и Председателю, разумеется, известны. Даже что ученик Великого лихо проехал, как санки с горы. Комиссия — тут и вопроса нет, это Председателю лучше Гримера известно. Вопросы о Музе пролетели так, словно пули мимо уха, — вжжик, и нету.
Как ни напрягался Гример, как ни контролировал себя, а явно что-то помимо слов, что и не хотел, а выпустил из себя. А как узнать — что, если не понимает он, даже когда это произошло. Дело мастера боится, а уж Председатель — мастер, этого не отнимешь.
А жаль. Встал Председатель — конец началу, у него — все. Мастер только вроде работать начал, во вкус вошел. Вот бы сейчас Гримера как бабочку булавкой к стенке присобачил и через глаз Гримера, внутрь Гримера, до блохи сжавшись, вошел туда, где на дне — душа в скорлупе. И все бы вызнал, что и Гример сам не знает, все бы увидел, все бы записал: но мало того, уже сам для себя, для развлечения, что ли, душу ножичком на две половиночки — раз, и оттуда этот самый желток из души на ладонь да под увеличение.
А тут разъедешься, и проколоть нельзя. Инструкция — она как светофор для машины. Хочешь не хочешь — тормози.
— В другой кабинет, прошу. Посмотрим, как у вас с состраданием дело обстоит.
О сострадании вспомнил, улыбнулся полуртом. Действительно, как у него, Гримера, с этой штукой?.. Никак. Как человек с именем, он вроде должен быть лишен этого недостатка, мало ли их на его глазах выводят прямо из кресел, мало ли под его ножами они корчатся, орут, плачут, да разве только это. Работа и сострадание, жизнь и сострадание — несовместимы. Иначе кто имел бы право жить?.. А сострадание в полумеру, на уровне сочувствия — пусть в это играют другие. Пожалуй, что это сострадание существует, Гример знает только по закону, отрицающему сострадание. Еще, может, в детстве, или в первые годы работы, или там, на Комиссии, он и чувствовал какое-то волнение, когда снимал кожу с лица и пациент плакал от боли, не в состоянии век закрыть, красных и сочных век, или слышал крик вошедшего перед ним в кабинет Комиссии и, когда входил, видел его сидящим в кресле с открытым ртом и струйкой крови, стекающей по подбородку… Но чтобы сейчас — да посади в это кресло весь Город! И ни один глаз не вспотел бы слезой, и не моргнуло бы око, и за это в себе он спокоен, убеждал себя Гример, направляясь в следующий кабинет… Да вот взять вчера. После того как зажгли свет и выносили руки, головы, ноги, а сотни остались в креслах, что он чувствовал? Нежность к Музе и радость по поводу того, что операция вызвала восторг зала. Он как все. Гример шел спокойно и даже весело.
II
Дверь распахнулась. Это была широкая, в полстены, дверь. Она отъехала так, будто котенок прошел по ковру, гибко и бесшумно, и так же бесшумно затворилась. Пожалуйста, в кресло. На человеке, который встретил его, были темные очки. И руки его были точными и гибкими, как у Гримера. У Гримера особый пристрастный взгляд на руки. Эти были, пожалуй, не менее виртуозны, чем у него. Гример как-то почувствовал себя уверенней. А что, хорошие руки в испытании на то, в чем уверен, — не так уж и мало для человека, чтобы стало спокойнее ему, когда он хочет быть спокойнее. В кресле, куда усадили Гримера, мягко и удобно. Стало еще спокойнее. Он почувствовал на коже рук, на шее, на лбу легкие теплые зажимы, и ему захотелось даже задремать. Пояса вокруг тела он почти не ощутил.
А руки поднесли ему бумагу. Вверху были исходные данные. Сто пятая — лицо и вес в норме, соответствуют номеру. Все соответствует номеру. Приговорена к Уходу. Сто пятая, подумал Гример, знакомый номер, и вдруг вспомнил: ну, конечно, это же знакомая Сотых. Это к ней уходил по вечерам в безымянный период Муж. Муза столько говорила о ней и о том, что Сто пятая любила Сотого, и что ждала его как-то так, что даже Муза не всегда ждала так Гримера, и что Муза в чем-то хотела бы походить на нее. И что когда-то она знала ее сама, но потом она вышла за норму номеров, возможных для общения. И вообще это был самый близкий ей в прошлом человек. Она воспитывалась с ней вместе… — Ааааа…
«Какой мерзкий крик, хотя и глухой», — поморщился Гример, это, пожалуй, за этой стеной. Он повернул голову, поползла дверь тихо и бережно, как будто мелкий снег падал на ладонь. Двое ведших его на Комиссию час назад сейчас волокли за ноги Сто пятую. Какое отвратительное тело, избитое, в синяках и крови, лицо почти лишено кожи. Голова лежала на боку, но женщина еще кричала. В Гримере что-то чуть шевельнулось. «Спокойно, — сказал он, — значит, так: линия тела обычна, только чуть полноваты бедра. Они уже успели испортить лицо, и сейчас ее вряд ли можно принять даже за Сто пятую. Как быстро может меняться судьба, — думал с усилием Гример. — Хотя какая судьба — она приговорена к Уходу. Интересно, показать ему именно Сто пятую — затея Комиссии или только Таможенника?»
Сто пятую бросили на стол. Ей приподняли голову, и женщина зашевелилась. Застонала. Стоящий справа взял со стола скальпель и снизу вверх вспорол одну из ног женщины. Та дернулась и закричала. «Спокойно, — сжался