Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каждое утро на рассвете он возвращался в дом мистера Бакла, а потом, когда куранты собора Сент-Джордж оповещали о часе утренней молитвы, он, утомленный ночью, стучался в дверь дома Тобиаса Отса. Ему открывала молчаливая экономка. Мэггс сам приносил себе из кухни в кабинет мистера Отса чашку чая. И точно в восемь пятнадцать начинался сеанс гипноза.
Под этим он понимал то состояние, когда становился субъектом магнитов, которые каким-то образом вытягивали из него некую гипнотическую жидкость, вещество его души, невидимое для него самого. Мэггс понимал это так: под воздействием магнитов он обретает способность описывать демонов, плавающих в этих флюидах, и еще он понял, что Тобиас Отс не только боролся с этими существами, — имена которых Бегемот и Дабараил, Азазель и Самсауил, — но и становился тем ботаником, который может описать их в журнале, где потом их увидит хозяин.
Сначала Мэггс был удивлен, что смог прочитать такую цветистую речь Дабараила, — он даже не поверил, что в нем может скрываться столь образованная личность, — но после многочисленных объяснений, сочиненных Отсом, легко поверил и в это. Ему никогда не приходило в голову, что все эти «транскрипции» сфабрикованы самим Отсом, дабы скрыть истинную суть исследований.
Как во всяком нечистом деле, существовало два вида записных книжек, и если бы Джек Мэггс заглянул во вторую из них, он, возможно, узнал бы кое-какие знакомые сцены (или фрагменты): угол дома у Лондонского моста, растоптанное тело в тюремной камере. Но эти воспоминания были недостаточно четкими. Писатель с трудом проникал в темное прошлое каторжника и, блуждая в тумане, нередко описывал то, что было зеркальным отражением собственной неспокойной и полной страхов души.
Записи второго плана заносились в красную тетрадь — ежедневный дневник Тобиаса. Здесь можно было найти заметки к будущим романам или эссе, краткие наброски статеек для газеты «Утренняя хроника», но с 21 апреля 1837 года, шесть дней спустя после приезда Джека Мэггса в Лондон, красная тетрадь в основном стала пополняться фактами из тайной жизни Мэггса.
Во время ленча 23 апреля в гостинице «Серджент» Генри Хауторн заметил, как бледен писатель, хотя тот был очень оживлен и говорлив. Отс вытер салфеткой нож и вилку и до того, как подали суп, выпил три стаканчика кларета.
Он даже не спросил Хауторна о «Короле Лире», премьера которого состоялась вопреки отрицательным предсказаниям прессы. Он, не стесняясь, сравнивал себя с Теккереем, сказал, что чувствует себя археологом в древней гробнице, и пригласил Генри Хауторна тайно поприсутствовать на гипнотическом сеансе и стать свидетелем того, как он вторгается в затянутые плесенью коридоры Криминального Мозга. Обеспокоенный манией величия, обуявшей молодого друга, Хауторн на следующий день посетил его дом и был удивлен, увидев сидящего на стуле лакея в полном выездном облачении, который вовсю яростно выкрикивал ругательства. Возможно, именно роль короля Лира заставила его подумать так, но Хауторн был уверен, что, придя в себя после гипноза, лакей сойдет с ума. Поэтому вместо того, чтобы уйти после сеанса, Хауторн, попрощавшись, не ушел, а спрятался в спальне, прихватив с собой бронзовую кочергу. Здесь он ждал до тех пор, пока этот криминальный тип не покинул дом, а потом удивил своего друга неожиданным присутствием.
Во вторник, 25 апреля, проснувшись после беспокойного сна, Джек Мэггс заставил себя снова сесть за ореховый стол в гостиной Генри Фиппса и, обмакнув перо в аптечный пузырек, продолжил письмо:
«Послушай, Генри, хочется тебе этого или нет, но ты прочитай эти строки и представь себе жизнь не такую, как твоя, с позолоченными стульями, а такую, какая была у меня…
Пожалуйста, постарайся увидеть моего Благодетеля — Сайласа Смита. Это тот, кто сыграл роль Доброго Человека в моей жизни. У него длинный красный нос и старомодный стоячий воротник, он входит во двор, где я играю, раскладывая обглоданные кости.
— Теперь, Джек, — говорит он, — у нас с тобой будут уроки.
А сейчас о Мери Бриттен (которую я звал матерью) и ее ширококостном сыне Томе, с длинной челюстью и маленькими одинокими глазами. У него такие большие руки, у этого Тома, и они никогда не держали перо. Когда Сайлас Смит пришел и постучался в дверь, чтобы забрать меня на урок, то он пришел за мной, а не за Томом.
Том здорово горевал. Он сидел в углу на полу, хмурый и угрюмый, спрятав голову в свои острые колени. А я отдал бы все эти уроки за то, чтобы Мери Бриттен любила меня и называла сыном.
Тогда Мери была молодой и красивой. Она родила Тома совсем девчонкой, и ей было не больше двадцати трех, когда она взяла меня к себе. Она была быстра и ловка, всегда что-то скребла и мыла, умела сердиться, никогда не знала покоя, не имела привычки присесть хотя бы на минуту и отдохнуть от забот, но если бы мне пришлось выбирать, я бы хотел, чтобы она называла меня своим сыном. В ней было столько природной силы, в этой Ма, — у нее были длинные руки, буйная копна волос, а ее кожа всегда пахла дикими травами.
Такие, как она, сразу занимают свое место, их нельзя не заметить, и она умела постоять за себя. В своей маленькой, чисто вымытой белой комнатушке она была королевой Англии, принимая ли роды, угощая ли супом или перебирая говяжьи кости и потроха на своем шатком сосновом столе. Если она была сурова и жестока и порой, взглянув на меня, не удерживалась от щелчка по моим обмороженным ушам, то это просто было выполнением своего воспитательского долга по отношению ко мне в годы моего малолетства. Она растила меня.
Когда мне было четыре года, я уже вышагивал рядом с ее широкими юбками по Лондонскому мосту до Смитфилда, — а это час хода, и она ни разу не взяла меня на руки, — к тому месту, где девятилетний Том „работал.“ добытчиком, а попросту воровал. Он ползал по грязному скользкому полу, посыпанному опилками, шныряя как крыса или кошка в поисках грудной кости или обрезков говяжьего жира, получая тумаки и затрещины за то, что путался под ногами. Только тогда, когда ему дома устраивали холодную баню и отмывали дочиста, можно было понять, где его кровь, а где бычья.
Она так истово верила в полезность мяса, моя Ма. Видя ее в базарный день, когда она возвращалась из Смитфилда со своими ребятишками, бледными и усталыми, уцепившимися за ее широкую серую юбку, ты ни за что бы не догадался, что мы думали в этот момент только о награде, которая нас ждет в мешке у нее за спиной. В этих краденых обрезках мяса ей виделось наше будущее. Отсутствие мяса, считала она, делает детей в переулке Пеппер-Эми вялыми и ко всему безразличными, любила говорить она, указывая на Билли Хагена и Скраппера Джонса — словно мы сами этого не знали, — игравших с костями под облупленой зеленой стеной. Они никогда не знали, как называется страна, в которой они живут, и вообще ничего не знали, кроме собственных имен: Хаген и Смит.
Надо сказать, частенько я подумывал, что и Тому тоже не хватает ума. Но, как сказала бы Ма, это не предмет для обсуждения.
В каждый вечерний базар Ма Бриттен притаскивала в наш маленький дом сумку с костями. А это не так-то просто, как кажется, ибо все улицы, населенные беднотой, по которым доводилось проходить, были чьей-то территорией. По нашу сторону моста была земля Хагенов и Смитов. Они, их друзья и союзники были в постоянном состоянии войны. Быть самостоятельной весьма опасно.