Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды, в летнюю пору, Бисиу вздумалось намазать топленым свиным салом подкладку старой шляпы, которую молодой Пуаре (ему было тогда пятьдесят два года) ухитрился проносить девять лет. Бисиу никогда не видел на Пуаре другой шляпы, и она успела нестерпимо надоесть ему; она просто преследовала его во сне, мерещилась ему даже во время завтрака; и Бисиу наконец решил, в интересах своего пищеварения, избавить канцелярию от этой мерзкой шляпы. Пуаре-младший вышел из министерства в четвертом часу. Следуя по парижским улицам, где солнечные лучи, отражаясь от стен домов и мостовой, усиливали жару до чисто тропического зноя, Пуаре почувствовал, что с головы его что-то течет, хотя потливым никогда не был. Придя к заключению, что в этом надлежит усмотреть болезнь или близость к оной, он, воздержавшись от посещения «Телка-Сосунка», пошел прямо домой, где извлек из секретера свой дневник и в следующих словах описал это происшествие:
«Нынче, 3 июля 1823 года, обнаружив у себя необъяснимую испарину, быть может знаменующую собой начало потовой горячки, болезни, весьма распространенной в Шампани, я принял решение посоветоваться с доктором Одри. Симптомы заболевания появились у меня, когда я следовал по Школьной набережной».
Сидя дома без шляпы, он вдруг обнаружил, что влага, принятая им за испарину, не имеет никакого отношения к его особе. Он вытер лицо, осмотрел шляпу, однако ничего не обнаружил, а распороть подкладку не решился. В дневнике было добавлено следующее:
«Отнес шляпу к мастеру Турнану, шляпнику, проживающему на улице Сен-Мартен, ибо подозреваю другую причину упомянутой испарины, являющейся, таким образом, уже не испариной, но результатом присутствия на шляпе какого-то постороннего вещества, появившегося или обнаружившегося на ней в настоящее время».
Господин Турнан тут же указал своему клиенту на жирные пятна — от смазывания топленым салом, свиным или кабаньим.
На другой день Пуаре явился на службу в шляпе, одолженной ему Турнаном, пока будет готова новая; однако вечером, прежде чем лечь спать, он счел необходимым приписать в своем дневнике:
«Установлено, что на моей шляпе было сало свиньи или кабана».
Пуаре в течение двух недель ломал себе голову над столь необъяснимым происшествием, но так и не узнал, каким образом произошло это чудо. А в канцелярии чиновники утешали его рассказами о дожде из жаб, о том, что между корнями вяза была найдена голова Наполеона, и о других не менее загадочных явлениях летней природы. Виме сообщил, что однажды и ему на лицо потекли из-под шляпы струи какой-то черной жидкости — так что шляпники бесспорно сбывают дрянной товар. Поэтому Пуаре ходил несколько раз к Турнану, чтобы проследить самолично, как идет изготовление новой шляпы.
У Рабурдена был еще один чиновник, который держался храбрецом, проповедовал взгляды левого центра и возмущался тираном Бодуайе, притесняющим несчастных рабов, вынужденных корпеть в его канцелярии. Этот молодой человек, по фамилии Флeри, отважно подписывался на оппозиционную газету, носил широкополую серую шляпу, красивые синие панталоны с красным кантом, синий жилет с золотыми пуговицами и наглухо застегнутый сюртук, как у жандармского квартирмейстера. При всей непоколебимости своих принципов он продолжал ходить в канцелярию, но предрекал правительству печальную судьбу, если оно будет упорствовать в своем ханжестве. С тех пор как после смерти Наполеона законы против сторонников узурпатора потеряли силу, Флeри уже не скрывал своих симпатий к великому человеку. Бравый, смуглый красавец был при императоре капитаном линейных войск, а теперь работал по вечерам контролером в Олимпийском цирке. Бисиу никогда не позволял себе задирать его, ибо этот лихой вояка, к тому же отлично владевший пистолетом и рапирой, был, видимо, способен на дикие выходки. Будучи восторженным подписчиком «Побед и завоеваний»[59], он отказался платить за последние выпуски, ссылаясь на то, что их число превосходит указанное проспектом, но возвращать их не возвращал. Рабурдена, который не допустил его увольнения, он прямо обожал, и однажды у Флeри даже вырвалась угроза, что, если с господином Рабурденом по чьей-нибудь милости случится беда, он убьет того человека. Дюток настолько боялся Флeри, что так и лебезил перед ним. Флeри, не выходивший из долгов, пускался на всякие проделки, чтобы не попасть в руки кредиторов. Будучи знатоком законов, он никогда не подписывал векселей и ухитрился сам наложить запрещение на свое жалованье от имени вымышленных лиц, благодаря чему получал его на руки почти целиком; свою обстановку он отвез к хористке из театра Порт-Сен-Мартен, с которой состоял в интимных отношениях. Он очень счастливо играл в экарте, всегда был душой общества, мог выпить залпом стакан шампанского, не замочив губ, и знал наизусть все песенки Беранже. Он признавал только трех великих людей: Наполеона, Боливара[60]и Беранже. К Фуа, Лафиту[61]и Казимиру Делавиню[62]он относился только с уважением. Флeри, по происхождению южанину, предстояло — как вы, вероятно, догадываетесь — рано или поздно сделаться ответственным редактором большой либеральной газеты.
Деруа, самое загадочное лицо среди чиновников отделения, ни с кем не знался, был неразговорчив и настолько скрывал от всех свою жизнь, что чиновники даже не знали, кто его покровители, где он живет, на какие средства существует. Пытаясь объяснить эту замкнутость, иные предполагали, что он карбонарий, иные — что орлеанист, иные — что, может быть, шпион, иные — что просто человек себе на уме. А все объяснялось тем, что Деруа был сыном одного из членов Конвента, не голосовавшего, впрочем, за смерть короля. По натуре холодный и замкнутый, он знал цену людям и рассчитывал только на самого себя. Тайный республиканец, поклонник Поля-Луи Курье[63], друг Мишеля Кретьена[64], он надеялся, что время и рост общественного сознания помогут восторжествовать в Европе его идеям. Он мечтал о Молодой Германии и о Молодой Италии[65]. Сердце Деруа было переполнено той безрассудной любовью к коллективу, которую можно назвать гуманитаризмом, этим первенцем покойницы филантропии, которая столь же мало способна заменить божественное католическое милосердие, как отвлеченная система не может заменить искусство, а рассуждения — творчество.