Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стояла поздняя осень. По небу низко мчались снеговые тучи, резкий холодный ветер срывал последние почерневшие листья с осокоря. Река пенилась, у берега вскипали и лопались пузыри, издали похожие на кучки рассыпанной соли.
Челнок заметно осел в воду, когда в него сел Яков Васильевич. Я так и застыл в тревожном ожидании. И потом, каждый раз, когда челнок нырял между волн, мне чудилось, что он пошел на дно. Только что я сам качался на этих волнах, но сейчас мне казалось, что тогда и порывы ветра были слабее, и вообще опасности почти никакой не грозило. Я очень тревожился за друга. Мы с Яковом Васильевичем приятели давние, теперь сроднились еще сильнее. Нас тут только двое. А задание трудное, рискованное. Одному не под силу, нужна поддержка товарища — с ним чувствуешь себя куда спокойнее.
Челнок скакал с волны на волну. Надвигались сумерки. Осенний вечер наступает внезапно. И Десна, и перевозчик, и челн казались мне какими-то нереальными, будто из сказки, — не настоящая река, а мифический Стикс, через который Харон перевозил наши души.
Перевозчик своей внешностью и впрямь напоминал Харона. Маленькие слезящиеся красные глазки, медленные, но уверенные движения, полнейшее бесстрашие и безразличие на морщинистом лице. На плечах старика какие-то лохмотья, на ногах солдатские ботинки вдвое больше, чем требуется по ноге. За все время он прошамкал всего несколько слов, хотя себе под нос, не умолкая, озабоченно и незлобиво ворчал на непогоду.
Наконец я облегченно вздохнул: челнок с разгону вылетел на берег, и Яков Васильевич выпрыгнул из него на мокрый песок. Перевозчик деловито посмотрел на низкие тучи, окинул взглядом потемневший горизонт.
— Сколько вам за перевоз, хозяин? — спросил Яков Васильевич.
Старик недовольно пожевал беззубым ртом, отвернулся, тусклым голосом произнес:
— За спасибо добрых людей перевожу.
— А если недобрых? — пошутил мой товарищ.
— А кто их теперь разберет! Много всяких людей…
— Какая же вам с того польза — перевозить за спасибо? — полюбопытствовал я.
— Привычка. Всю жизнь перевожу. Снасть, правда, раньше была не та.
Старик любовно и нежно погладил шершавый бок челнока, словно это было не полусгнившее дерево, а живое существо.
Яков Васильевич достал из кармана несколько немецких марок:
— Возьми, хозяин. Пригодятся.
Перевозчик удивленно глянул на марки, потом на нас, будто впервые увидел. Я заметил, как сердито насупились его выцветшие брови. Нетерпеливым жестом, с нескрываемой брезгливостью он заслонился от этих денег, будто ему предложили холодную скользкую лягушку.
— Нет, нет, спасибо, добрые люди! Ничего мне не нужно. Идите себе на здоровьечко.
Старик оттолкнулся от берега, еще раз глянул на нас, уже не скрывая неприязни и презрения. Я был уверен: предложи ему эти марки на воде, он не пожалел бы ни себя, ни челна — опрокинул бы.
Дед знал, у кого могли водиться марки. Перевозя нас, он думал, что перевозит советских людей, а тут, выходит, ошибся.
Но что поделаешь? Ведь не станешь доказывать старику, что это неверно, что он перевез именно тех, о ком, вероятно, подумал с первого взгляда. И документами ему не докажешь, ибо мы с Яковом Васильевичем пребывали в подполье и пользовались документами не на свое имя.
Написаны эти документы на украинском и на немецком языках и скреплены немецкой печатью и подписью. В них сказано, что мы члены районной управы и направляемся в Чернигов по служебным делам.
Нам было необходимо побывать в Чернигове. Отыскать там своих людей — подпольщиков и через них связаться с подпольным обкомом. И хотя наши документы были надежны, а все же на сердце тяжело, неспокойно. Не так мы привыкли приближаться к Чернигову. До него было уже недалеко, но мы решили заночевать где-нибудь в селе под самым городом.
К селу подошли, когда уже совсем стемнело. Село оказалось небольшое и походило скорее на хутор. Ни мне, ни Якову Васильевичу прежде бывать тут не приходилось.
Мы прислушались. Никаких признаков жизни. На опустевших огородах, в одиноких унылых деревьях завывал холодный ветер, хаты как-то испуганно жались друг к другу. Ни единого огонька нигде. Наудачу зашли в первый двор. Уже когда подходили к сеням, нас кто-то окликнул. Возле хлева стояла женщина и со страхом глядела на непрошеных гостей.
— Переночевать у вас можно?
— Ох, со всей бы душой, да не могу. Приказ такой. Без разрешения старосты нельзя.
Старостин двор посреди села. Просторный домина под оцинкованной крышей. Мы сразу же догадались: наверное, помещение школы занял новоиспеченный панок.
Старосты не оказалось дома. Его жена, сухощавая женщина с темным лицом и небольшими, глубоко сидящими глазками, встретила нас неприветливо и бесцеремонно стала отчитывать:
— У старосты свое место есть, где с людьми разговаривать. Целый день там торчит как болван, так нет, всякий черт еще и в хату лезет. И ночью спокою нет…
Меня охватила ярость, но я все обернул в шутку:
— Ох, ну и сердита же вы, тетенька! Ведь это же здоровью вредит — злиться. Может сердце лопнуть или паралич разбить.
Старостиха зашаркала по хате. Мы решили дождаться старосту дома. Было тоскливо. В хате веяло запустением, зловеще сопела неприветливая хозяйка. Хотелось как можно скорее вырваться отсюда. Лучше уж заночевать где-нибудь в поле или на лугу, забравшись в скирду соломы, а то в стог сена. Пусть было бы холоднее, но зато на сердце спокойнее.
Когда молчанье и темень стали уже нестерпимыми, в сенях раздались тяжелые шаги и чей-то басовитый голос. Старостиха быстренько зажгла лампу. В комнату вошел невысокого роста, кряжистый мужчина. Он исподлобья взглянул на нас, сдержанно поздоровался и стал раздеваться. Медно-розовое лицо, широкий мясистый нос, неопределенного цвета сверлящие глазки — все это вызывало полнейшую к нему антипатию. Хотелось чем-нибудь ему насолить.
— Вы староста? — спросил я как можно суровее.
— Ну я. А в чем дело?
Я молча подал ему наши документы. Староста с солидным видом перенес лампу от печи к столу, долго, внимательно читал, приблизив к глазам бумагу.
Когда он наконец перевел глаза на нас,