Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она затягивается снова, очень глубоко, так, что даже щеки западают, господи, как это нестерпимо женственно…
— Ваши дела улаживаются?
— Мало-помалу… Расшиваю неплатежи стебельчатым швом… Еще годик-другой, и буду в полном ажуре.
Она продолжает улыбаться, это должно меня успокоить, но на меня, наоборот, наваливается тоска. Мне кажется, когда улыбаются — не вдаются в подробности, суть вещей так и остается непознанной. Мне кажется, я предпочел бы слезы, вскрики, тревогу на лице, даже если бы она просто нахмурила брови, и то было бы достаточно. Все было бы лучше этой улыбки, которая в той же мере могла бы быть адресована булочнице, почтальону, готовому заплакать ребенку.
Ее не интересуют подробности, она отказывается дойти до самой сути, и мне остается только наглеть. Ладно, раз так — поведу себя развязно:
— Гм… Интересно, а вы согласились бы как-нибудь со мной поужинать…
Выражение ее лица резко меняется — именно это и было мне нужно, ну, может быть, почти это. Дальше — совсем интересно: теперь вдруг она не знает, что делать со всеми своими пальцами, куда девать глаза. Допивает гущу со дна и, не глядя на меня, отставляет чашку.
— К сожалению, пора уходить. Мне предстоит выпить еще немало кофе.
— Вы мне не ответили.
— Послушайте, вы ведь не хуже меня знаете, что наша ситуация — особая… Я пережила в вашем обществе приятные минуты, очень приятные минуты, к чему лукавить, и если ваши дела пойдут на лад, буду счастлива снова работать на вас, но…
— Работать?..
Она встает, накидывает короткое пальто с капюшоном.
— Понимаю, что вы сейчас чувствуете, такое случается часто, есть даже название — синдром…
— Никаких синдромов! Какого черта! Ты не можешь взять и вычеркнуть меня из жизни, Таня, ты не можешь вычеркнуть из жизни все, что между нами было!
— Меня зовут не Таней.
— Все эти вечера с телевизором и красным вином, все эти вечера вдвоем, как хорошо нам было вместе, как мы смеялись на кушетке… Таня, только не говори, что ты притворялась!.. А тот замечательный вечер со словами «на самом деле» — когда надо было выпивать стакан до дна всякий раз, как кто-то в ящике скажет «на самом деле»! Ты помнишь, в каком состоянии мы были к концу?..
— Вечера? Какие еще вечера? Не было никаких вечеров! Вы теряете голову, у вас запущенный синдром, вам следует…
— А наша первая встреча? Таня, ты что, уже забыла, как мы познакомились? Книжный магазин, речь Андромахи, многочасовой разговор в баре, наши планы насчет пьесы, потом…
— Я должна уйти, мне действительно искренне жаль, но я не занимаюсь лечением клиентов, поверьте, вам лучше обратиться к врачу Фигурека, а я — нет, я не могу…
— Таня, неужели ты не помнишь паскудного продюсера, который хотел…
— Я не Таня, меня зовут Сильви, вы слышите — Сильви, Сильви! И еще раз говорю: я ничем не могу вам помочь. Таня умерла. Умерла и похоронена — вплоть до следующего заказа. Мне приходится быть жесткой по отношению к вам, но вы сами меня заставили…
— Ты не могла забыть…
Она двигается к выходу, я хватаю Танину руку, она вырывается, я снова хватаю, она снова вырывает руку, дает мне пощечину и толкает дверь. Я пытаюсь удержать ее, но тут мне вцепляется в плечо какой-то тип, здоровенный, как дуб, и шипит: «А вот даму вам лучше оставить в покое!» — она выходит, она ушла, я уже не вижу ее, я прижимаюсь к Дубу и плачу.
(Между двумя приступами рыданий я слышу, как Дуб шепчет: «Она верно сказала, парень, наверное, тебе и впрямь стоит показаться врачу Фигурека».)
70
Эпитафина и Некто-Жан усаживаются на край кровати и делают попытку стащить с меня одеяло. Я зажимаю одеяло в кулаках и натягиваю на лицо. Спустя какое-то время, поскольку я одеяла не выпускаю, они сдаются.
— Но ты ведь не можешь целую неделю проваляться в постели, тебе еще столько надо сделать…
— Мне больше нечего делать.
— Да? Ты прекрасно знаешь, что мы уже полгода ждем приезда Пьерралиста… А ты чего ждешь? Говори конкретно!
— Не знаю, мне не удается, я боюсь…
— Боишься? Чего ты боишься?
— Боюсь, что ничего не случится.
— Как это — ничего не случится? Мне казалось, Пьерралист явится с кучей мучительных тайн, казалось, что, пока он будет здесь, начнет постепенно раскрываться неведомое нам прошлое…
— Так в этом же и проблема. Эти тайны… Их же никто не знает, кроме самого Пьерралиста, я-то не в курсе всего этого…
— Не издевайся над нами! И не говори, что ты начал пьесу, не продумав наперед, что в ней будет происходить, хотя бы только в первом акте…
— Именно так. Я ничего не продумывал наперед.
— Ну а зачем тогда ты ввязался в это дело?
— Не знаю… Мне хотелось, мне, правда, очень хотелось, мне это было по-настоящему необходимо… А теперь я боюсь… Моя трусость, моя гордыня, да много есть всего, что мешает мне написать хотя бы словечко…
Эпитафина и Некто-Жан растерянно переглядываются. Некто-Жан массирует пальцами уголки глаз и глубоко вздыхает.
— Ладно, пусть так. До сих пор вдохновение к тебе не являлось. Может быть, ты вел чересчур скучную, ровную жизнь, может быть, ты так погряз в рутине, что даже искорке вдохновения некуда было упасть… Но сейчас-то положение изменилось… Таня тебя бросила, друзья предали, ты опустился на самое дно — идеальное состояние для художника, нарочно не придумаешь такой благодатной почвы для творчества!
— Глупости… Глупости и штампы, все натаскано из мифов о творчестве… Нельзя писать оттого, что тебе плохо, можно писать, когда боль уходит в прошлое… Ты представляешь меня пишущим в таком состоянии, как я есть? Черта с два! Шлепанцы, кофе, сигарета, камин с кошкой, сидящей у огня, компьютер, зарплата капает каждый месяц — вот обстановка для творчества, в таких условиях можно писать о страданиях… А в том состоянии, в каком я сейчас, лежат в постели. Лежат целый день в постели и ждут, что это пройдет.
— Но ты ведь уже на правильном пути: у тебя есть шлепанцы, у тебя есть кофе и сигарета.
— Кофе не осталось.
71
24 декабря. Девятнадцать ноль-ноль. Мать звонит и спрашивает, что мы делаем сегодня вечером. Отвечаю, что собираемся остаться дома: Таня все еще не может наступить на ногу. Праздновать с ними будем, когда она почувствует себя лучше. Но как бы там ни было, завтра, как и договорились, я приду. Она хочет пожелать Тане счастливого Рождества сама, я вздыхаю: Таня только что задремала, наверное, таблетка подействовала, я все передам. Мы говорим друг другу: «Веселого Рождества!» — я вешаю трубку и возвращаюсь под одеяло.
Четверть часа спустя — звонок в дверь. Сердце выскакивает из груди — уже много лет никто в дверь не звонил, я и забыл, что там есть звонок, забыл даже о том, что кто-то, кроме меня, может подняться в эту квартиру по лестнице.