Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голосом, который показался ей чужим, Мими отдала распоряжения слугам и, миновав ледяную прихожую и лестницу, скрылась у себя в спальне.
Она села на кровать, лицом к камину, и окинула взглядом скудный остов былой роскошной жизни: книги, изящный письменный столик и кушетку, на которой было проглочено столько слов и мыслей; знакомую утопающую мягкость стеганого одеяла на гагачьем пуху и едва слышный хруст перьев; фотографии из другой жизни, из детства — нити, которые скрепляли прошлое и настоящее, а теперь должны были оборваться. Мими захлестнуло чувство вины и жалости к себе. В ее распоряжении были месяцы. Друзья и родственники предупреждали ее, но она ничего не сделала, не подготовилась. Нужно было уезжать в сентябре или хотя бы отправить слуг и рабочих с фермы. Нужно было привести в порядок ландо, подковать лошадей, запастись мясом, палатками и одеялами. Реммеры рассчитывали на ее твердую руку и ответственность — полагая, что и то, и другое у нее в крови, — а она их подвела. Мими знала почему. Причина скрывалась в коровнике.
Укутавшись в теплое пальто и натянув на уши меховую шапку, Мими на свинцовых ногах спустилась на первый этаж, пробралась сквозь сугробы, которыми замело крыльцо, и, сгибаясь под порывами безжалостного зимнего ветра, побрела на едкий навозный запах коровника.
Когда она открыла дверь, на нее пахнуло теплым влажным дыханием скота. Карабкаясь по лестнице на сеновал, Мими не знала, что будет говорить, какие аргументы предъявит своему любовнику, его товарищам и их конвоиру. Как она убедит их пойти навстречу полевой жандармерии, кровожадным загонщикам побежденной армии?
Верхняя ступенька. Никого. Солома. Одеял нет. Только закопченный котелок, слишком тяжелый, чтобы забрать его с собой. Холод. Тишина.
Мими провалилась в пустоту. Догорающий костер еще пускал тонкие усики дыма. Всего несколько часов назад Жером был здесь, грелся у огня. Француз оставил ее, не предупредив, не сказав на прощание ни слова. Жалость к себе и одиночество подкосили Мими. Она упала на солому рядом с котелком, рыдая от обиды, что ее бросили, и от страха. Она боялась ответственности, которая теперь неподъемным жерновом давила ей на плечи, боялась холода и рокота за горизонтом.
Собственные всхлипывания, свист ветра в щелях между балками и мычание коров помешали Мими сразу расслышать этот голос. Это был мужской голос, старческий, изможденный — знакомый, но совершенно не соответствующий окружающей обстановке.
— Мими, дорогая. Это ты? С тобой все в порядке? Это ведь ты, верно? Спускайся, милая. Прошу тебя. Мне не одолеть ступенек.
Сначала обломки кораблекрушения, теперь балласт.
Мими бросилась к лестнице. Она так спешила добраться до нижней ступени, что чуть не упала и рухнула в руки герра Райнхарта, в пропахший нафталином каракулевый воротник его отеческих объятий, отдав ему на несколько мгновений свое бремя, позволив себе немного побыть ребенком и пролить детские слезы. Он нежно массировал ей спину, втирая энергию в ее тело, заново устанавливал в ней верное соотношение силы и уязвимости, осторожно вел ее обратно во взрослую жизнь.
Только сейчас, в объятиях герра Райнхарта, к Мими вернулась способность здраво рассуждать и она вспомнила, что ее любовник — военнопленный, подневольный человек. Она взяла предложенный Райнхартом платок, вытерла лицо и повела гостя в дом. Сбивчивые шаги тут же дали ей понять, как сильно он устал.
Мими сняла рюкзак с его горбатых плеч, дотянула его за руку до крыльца, а оттуда — вниз, в теплое лоно подвала, к обрывкам человеческих судеб, ответственность за которые теперь ложилась на нее.
* * *
На следующий день под рассветным небом, отяжелевшим от снежных туч, маленький караван, состоявший из Мими, герра Райнхарта, четы Реммеров, крестьянки и младенца, тронулся в путь. Над телегой крестьянки и над ландо навесили полотнища, соорудив подобие палаток, так что морозный сибирский ветер, дувший, слава богу, в спину, мог добраться только до возниц.
Реммер и крестьянка правили телегой. Перед выездом с нее убрали почти всю поклажу, но хозяйка ни слова не возразила. Мими и фрау Реммер сменяли друг друга на козлах ландо и с помощью герра Райнхарта как могли защищали и согревали ребенка в укрытии самодельного тента. Углы, не забитые одеждой и продуктами, занимало сено и корм для лошадей. Думали теперь только о выживании.
Когда они выезжали за ворота, Мими оглянулась. Она понимала, что эта страница в ее жизни дописана и больше ей не увидеть старого особняка. Дом еще может устоять, но жизненному укладу пришел конец, неотвратимый, как сама смерть. В отличие от жены Лота, Мими больше не оборачивалась. Ее мысли занимала история герра Райнхарта.
Накануне вечером он сидел у огня и, как крестьянка перед ним, хлебал реповый суп, впитывая целительное тепло и даже не замечая, что по подбородку течет горячая струйка. Он держал руку Мими в своей огромной лапе, стискивая пальцы, когда подходил к особенно тревожным моментам.
Они расстались в первый день нового года, глотая слезы. Жестокость гауляйтера[53] Ханке зияла в их памяти свежей раной, в ушах звенел смех его прихвостней. Ни графиня, ни герр Райнхарт не сомневались, что говорят друг другу последнее «прости».
— В то утро, милая, все переменилось. Кафе перестало быть для меня домом, надежным убежищем. Разумеется, я знал, на что способны такие, как Ханке. Вот только раньше мне каким-то чудом удавалось смеяться над ними, видеть в них нелепицу, а не опасность. Но когда я понял, что ему абсолютно все равно, вхолостую выстрелит его пистолет или унесет чью-то жизнь, мне стало очень страшно. А страх, моя милая, отвратительная штука. Не тот страх, который накатывает, когда оступаешься на краю пропасти и внутри все переворачивается, а жуткое чувство одиночества, как будто болтаешься беспомощным обломком посреди целого моря зла. Я скучал по тебе, по дочерям, по прошлой жизни; ужасное ощущение, душившее меня по ночам. А днем… днем мне тоже нечего было делать, потому что мое кафе превратилось в лепрозорий. Я остался один, ушла даже та бестолковая девчушка, которая мне помогала. Ужасно. — Он вперил в очаг тоскливый собачий взгляд. — Началось наступление. Два дня противоречивых новостей с фронта. Потом паника: тупая, безответственная паника, дело рук Ханке и его банды головорезов. У них были месяцы, чтобы эвакуировать гражданских, а они расхаживали по городу, как павлины, и заливали, что бьют американцев в Арденнских горах[54], рассказывали сказки о чудо-оружии и о том, как наши «Фау» разносят Лондон в щепки, а о русских говорили, что их силы слишком разрозненны и они не в состоянии собраться в кулак для атаки. Бредни. Верил ли им сам Ханке? Не знаю. Возможно, ему просто не хватало мужества признаться себе, что игра окончена. Как бы там ни было, началась паника: громкоговорители на улицах гнали людей на запад. На каждый поезд накатывал девятый вал визжащих женщин и детей; в давке на станции погибали сотни. Наконец полиция оттеснила людей от поездов к дороге. По такому-то морозу! Без запасов еды. Без укрытий. Коляски. Телеги. Сани. Кошмар…