Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мы оба были сиротами, – сказал он. – Но у меня есть дочь, ей столько же, сколько тебе, и, если кто-то поступит с ней так, как я тогда с тобой, я его убью.
– Столько же, сколько мне? – усмехнулась она. – Мне сорок пять лет.
– Конечно, – подтвердил он. – Столько же, сколько было тебе тогда.
– Жаль, у меня тогда уже не было отца, который убил бы тебя. Поэтому ты все еще жив. Как зовут твою дочь?
– Мирьям. – Он выговорил это имя с особой нежностью.
Она кивнула: конечно, какое еще имя мог он дать дочке, кроме имени своей матери. Благородная Мирьям Розенфельд продолжилась в Мирьям Розен, по всей видимости высокой, стройной девушке со светлыми глазами.
– Она на нее похожа? – почему-то шепотом спросила она.
– Меньше, чем я надеялся. Я ведь делал ее не в одиночку, как известно. Она гораздо светлее мамы, но есть некоторое сходство…
У Ирис перехватило горло при мысли о девочке, которая должна была родиться у них: их Мирьям, с темными волосами и сине-зелеными глазами, их Белоснежка. Не оттого ли Альма так злится на нее, что со дня рождения чувствует, что не оправдала надежды?
– Не грусти, – улыбнулся он с полными слез глазами. – У тебя тоже есть дети, правда? Я видел в твоей карточке: «Замужем, двое детей».
– Ты сразу узнал меня?
– Ну конечно! А как же иначе? «Плоть, подобная твоей, забудется нескоро», – процитировал он одну из книг, по которой она его когда-то натаскивала[10].
Ирис благодарно улыбнулась:
– Я думала, что изменилась до неузнаваемости.
Он покачал головой, с мальчишеской улыбкой на губах.
– Для меня ты все та же, Рис. – Его пальцы в подтверждение этих слов снова заскользили по ее лицу, будто никогда не переставали.
– Как такое может быть! – радостно возразила она, и его лицо стало расплываться; сквозь него, вокруг все той же улыбки проступило лицо юноши, ее Эйтана. Ирис чувствовала, как ее тело наполняется любовью, словно пустой колодец, в который наконец стекаются благословенные дожди, треснувший колодец, который починили, и теперь он полон и способен удержать воду. Большие воды, которые не могут потушить любви, реки, которые не зальют ее[11], струились теперь сквозь сердце Ирис, преодолевая время, врачуя разлом. Раны любви излечит только тот, кто их нанес – вспомнила она когда-то слышанную пословицу. Ее пальцы коснулись его пальцев, ласкавших ее лицо, в голове складывались слова: «Лучше поздно, чем никогда. День за днем, ночь за ночью мы были вместе, все остальное давно забыто».
– Мне пора на прием, – сказал он, вынув из кармана вибрирующий сотовый и взглянув на дисплей. – Меня ждут.
Встав, он притянул ее к себе, она прижалась губами к его губам, дрожа и задыхаясь, будто никогда никого не целовала, и ощущая не шершавость бороды, а гладкость щек того юноши. Его губы были еще полнее, но уже тогда пахли больницей, антисептиками и лекарствами.
– Спасибо, что простила меня, Рис, – хрипло шепнул он ей в ухо, как будто они встретились для того, чтобы она его простила. – Я должен идти.
Он отстранился от нее и открыл дверь в коридор.
– Эйтан, подожди минутку!
Он остановился, но тут к нему подошел молодой врач в синем хирургическом облачении. Лицо Эйтана переменилось, оно снова излучало суровую отстраненность. Дождавшись, пока он освободится, она окликнула снова:
– Эйтан. – Ирис была готова произносить это имя с утра до вечера, день за днем, пока они не увидят друг друга снова. Она вдруг услышала собственный голос: – Эйтан, когда мы снова увидимся?
– Когда захочешь, – ответил он так, словно нет ничего проще.
Какая невообразимая перемена! Как такое возможно – что это закупоренное в глубине души воспоминание, эта мучительная, темная часть ее прошлого, о которой она и думать себе запрещала, вдруг раскрылась, наполнившись солнцем и воздухом, точно подвал для пыток превратился в курорт!
– Позвони мне. – Он протянул ей визитку.
И вот уже его спина скрылась за поворотом лестницы. Ирис пошла назад по людному коридору, в обратном порядке повторяя их маршрут: вот дверь, которую он открыл перед нею, вот прохладная комната без окон, вот два кресла, страстно уставившиеся друг на друга, а вот и она сама, дрожащая от волнения, трогающая пальцами свои целованные им губы, свое обласканное здесь им лицо. Ирис села в кресло, вытянула ноги на другое, закрыла глаза. И увидела лицо юноши; вот оно приближается к ней – приоткрытый рот, густые пушистые ресницы, щеки, порозовевшие от солнца, как у младенца. Если сейчас открыть глаза, она увидит над головой крону шелковичного дерева. Они спустились по горному склону от дома Эйтана к роднику под этим деревом, самым золотым из дней в узком просвете между окончанием холодов и наступлением жары. Все цвело, воздух был наполнен медом, и, возможно, это был единственный из дней, когда они позволили себе быть влюбленной парочкой и ничем больше. И самый, призналась она теперь самой себе, счастливый день ее жизни – более счастливый, чем день ее свадьбы, чем дни рождения ее детей. Жар нагретой скалы за спиной, красивый юный возлюбленный, ласкающий ее груди, увенчанные розовыми ягодками сосков, а она прильнула к нему, абсолютно уверенная, что ничто их не разлучит вовек. Ирис помнила, как рвала листья шелковицы для братьев – они разводили шелковичных червей в старой обувной коробке, – как мочила ноги в воде, когда Эйтан залез в родник.
– Давай тоже в воду, – позвал он, а она не решалась.
– Холодная?
От кондиционера тоже тянуло холодом. Ирис вздрогнула: в прошлом остались не только те часы тридцатилетней давности, но и мгновения их сегодняшней встречи. Она уже тосковала по ним, пыталась оживить в памяти. Что именно было сказано и что под этим подразумевалось? Что она знает о нем? Почти ничего: что у него есть дочь семнадцати лет, что он мечтал, чтобы Ирис его простила, что в его глазах она не изменилась, – и это, пожалуй, слишком хорошо, чтобы быть правдой. И, в сущности, плохо: ведь в эту приоткрывшуюся дверь хлынула, утекая, как в раковину, вся прожитая жизнь. Потому что ей не хотелось возвращаться домой, не хотелось ничего делать, лишь только снова и снова смотреть на него, как будто этих тридцати лет и не было. Вот почему она останется здесь, в этой