Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вспомнили мы экзамены по русскому языку. Письменный. Диктант. Был у нас такой мальчишка, Руссов (не забыл, помню!), сын богатого помещика, здоровый, красивый паренек, но — дуб со-вер-шен-ный! Классный надзиратель (нечто среднее между воспитателем и шпионом) опекал его (конечно, по дружбе! С папашей! С богатым!), посадил рядом со мной и подмигнул: мол, не мешай списывать. А мне что? Пожалуйста. Но вот диктуют: «Наличники были украшены мелкой резьбой». Пишу. Он списывает. И вдруг толкает меня локтем и шепчет:
— Что ты написал! Ведь «мелкая» через «ять» пишется!
— Нет! Отстань!
— Ну как же: ведь «мелкая» от слова «мел», а мел через «ять» пишется…
И уговорил, сукин сын! И написали через «ять» и получили по двойке, а это значит — переэкзаменовка и испорченное лето! Вот и делай людям одолжение!
И много еще вспомнили мы гимназических историй, а потом, конечно, солдатские дни: Лаппенранту, фельдфебеля, все прелести службы «царю-батюшке». Вдруг Владимир Николаевич вынимает длинную бумажку, дает мне: «Помните?»
Как же не помнить! Вот он, свидетель наших солдатских театральных гастролей по Финляндии! С одной стороны по-русски, с другой по-фински. Смотрите!
«OHJELMA — ПРОГРАММА».
Потом: «Fedja raukka» — «Бедный Федя», «Farfarikuranti» — «Фарфоровые куранты», духовой оркестр, романсы, скрипка, виолончель, тантаморески. Концерт как концерт, но солдатский, поэтому только перед дамами напечатано k-va и v-va — госпожа и мадемуазель, а перед нами ничего, ибо солдат ничто и уж, во всяком случае, не господин! В заключение Tanssi до двух часов ночи.
И все это, как сказано в русском тексте на обороте, «в гор. Куопио. В воскресенье 26 февраля 1917». А вчера была революция!
И когда мы через два дня вернулись на базу в Лаппенранту, слово «революция» звучало все чаще и чаще и все громче. Но офицеры отрицают… Из крепости нас не выпускают… И вдруг — приказ номер один: отдание чести отменяется, «во фронт» отменяется, «ты» отменяется, в морду — отменяется… Уррра!! Ищут полковника, но он сбежал…
Выборы в Совет солдатских депутатов… Солдаты говорят одно, офицеры — другое, и, в сущности, никто ничего не понимает…
Вот когда мне пригодились те, пусть небольшие, знания, которые я приобрел в студенческих политических кружках в 1905 году! Я разбирался в политической терминологии, знал разницу между большевиками и меньшевиками, мог объяснить солдатам, которых начальство старалось обуздать и запугать, что такое революция и что она им дала, какие права и возможности. И меня выбрали в Совет солдатских депутатов. Но поработать в нем мне не пришлось: через несколько дней бумаги мои, которые полковник задерживал, выплыли на свет, я автоматически освободился и сейчас же уехал, а с понедельника уже выступал у себя в театре.
Не буду описывать Петрограда тех дней — это уже сделано другими, и неоднократно. Но как быстро умытая, вылизанная, лощеная чиновничья столица стала солдатской столицей!
Однако в нашем литературно-артистическом клубе на Невском все было почти как прежде, только меню сократилось: кроме рябчиков, почти ничего не подавали и на обед и на ужин. Кто за что и кто за кого, что происходило и почему — понимали немногие из петроградских актеров, а большинство и не пыталось понять: анархисты на Ивановской улице — тема для анекдотов, большевик Ленин на балконе во дворце балерины Кшесинской, царской любовницы, — вообще что-то непонятное. Аннексии и контрибуции, земля и воля, большевики, эсеры, меньшевики, «да здравствует» и «долой» — все это звучало и волновало там, за стенами театров, а тут шли репетиции и спектакли…
Надо сказать, что и в толпе на улицах (конечно, не у рабочих и солдат, а у гулявших, ходивших по магазинам) было заметно волнение только в исключительные моменты: вот раздались выстрелы — и все бегут, кричат, в магазинах опускают шторы; но прошло несколько минут, и уже опять, как ни в чем не бывало, гуляют, покупают, идут в театры…
В 1942 году, во время Великой Отечественной войны, я жил в Иркутске, за тысячи километров от фронта, и хотя было там, конечно, несравнимо спокойнее, чем в Москве, но мы все время чувствовали общее огромное беспокойство о Москве-столице; а тогда, в 1917 году, в Петрограде-столице «публика» жила беззаботнее, чем где бы то ни было.
И играли артисты в театрах «невоенное», и в жизни артисты и зрители играли в «невойну», в «нереволюцию», вполне уверенные в том, что революция революцией, а искусство искусством. Все революции кончались, и эта кончится…
В начале лета пришел ко мне в театр старый приятель, оперный бас Жарковский.
— Я за тобой.
— Как — за мной? Куда?
— В Киев.
— Что-о?
И он рассказал мне, что в Киеве задумали открыть новый театр сатирическо-комедийного направления и послали его, будущего директора этого будущего театра, в Петроград с наказом: привезти Алексеева как артиста, режиссера и, конечно, конферансье. Аркадий Евсеевич уговаривал меня: и публика, мол, киевская помнит и ждет меня, и труппа блестящая, и художественный руководитель, Александр Иванович Сорин, талантливый и симпатичный человек.
— А кто антрепренер?
— Ннну-у… Группа богатых людей, любителей искусства, театра.
— А жалованье?
— Сколько хочешь — дирекция богатая. Ну? Едем? Хоть на два месяца. В театр «Гротеск».
Легко сказать — едем! Я ведь на службе. Но начиналось лето, бессезонье, было тревожно, все чего-то ждали, чего-то боялись, ни в чем не были уверены, и мне удалось уговорить директора. Он отпустил меня: «Но к осени обязательно возвращайтесь».
Я дал слово, но не только не сдержал его, но вообще мы с этим директором больше никогда не виделись. Так и остался нерешенным наш с ним постоянный полушутливый спор: директор утверждал, что сделал меня столичным конферансье, а я дразнил его тем, что создал ему настоящий театр из варьете с кафешантанным душком.
Может быть, нам и в самом деле удалось кое-чего добиться. Ведь писал же в 1918 году Александр Блок:
«Я много лет слежу за театрами миниатюр, которые занимают огромное место в жизни города… И здесь… можно встретить иногда такие драгоценные блестки дарований, такие искры искусства, за которые иной раз отдашь с радостью длинные «серьезные» вечера, проведенные в образцовых и мертвых