Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А которая тебе, Мироновна, пошла неделя? – окликнул мужик сожительницу.
– Да вот; считай, с заговенья-то на Петровки: которая будет?
– То-то, смекаю, Мироновна, не пора ли?
– Ой, коли б не пора, кормилец! – всю-то меня, разумник мой, переломало: и питье-то долит, и ноженки-то подламывает, вот к еде-то и призору нет… ни на что-то бы я, сердце мое, не глядела. Даве от печи словно шугнул кто: еле за переборку удержалась; в головушке словно толчея ходенем ходит; утрось пытало моторить…
Мироновна не вынесла и заплакала; мужичок опять заскрипел полатями.
– Да ты бы, Мироновна, поспособилась чем!.. – заговорил он после продолжительного молчания.
– Напилась даве квасу, ну словно бы и полегчело. А вот теперь опять знобит. Душа-то ничего не принимает, разумник; позыв-то не на то, что следно брать: глины бы вон я от печки поела, пирога бы калинника пожевала…
– Нишкни-ко, нишкни, Мироновна, никак опять у тебя к концу ведет! Давай-ко Бог этой благодати на наше бездолье. Да смотри же ты у меня, опять рожай парня, а я, вот, тем часом пойду да баню тебе истоплю. Пораспаришь косточки-то – полегчеет. Вот я ужо…
Мужичок слез с полатей, захватил топор, сходил истопить баню, вернулся назад, подошел к печи и опять окликнул Мироновну:
– Что, спишь ли, Лукерьюшка, спишь ли, кормилка? али уж тошно больно стало? нишкни же, нишкни, дока!.. вот я позову повитуху, добегу хоть до тетки Матрены!.. уж и мне-то, глядя на тебя, таково тошно стало!..
Мужичок махнул рукой, повертелся по избе туда да сюда и опять ушел вон.
Вот он уже у тетки Матрены – деревенской повитухи-бабки. Кланяется ей в пояс и просит:
– А я опять со своей докукой, тетушка Матрена. Большуха-то у меня калины попросила; опять никак на сносе: подсоби.
– Как же не на сносе, Михеич! По-моему, ей еще вечор надо бы… на тридцатую-то неделю шестая пошла…
– Не откажи! – просит Михеич. – Ты, вот, и Петрованка повивала, и Степанко, и Лукешка от тебя шли: прими – куды ни шло, еще какое ни на есть детище. Рука у тебя легкая, – так по знати тебе и веру даешь: к другим нашим бабам и не лезу…
– Ладно – ну, ладно, Михеич!..
– Полтину-то я уж от себя сколочу, ну – там, поди, с кумовьев пособерешь: будет тебе за повит-от. Овчины я сейчас припасу, бери только бабу, да и веди в баню…
И Михеич опять поклонился в пояс; думает, задурит баба – заломается, хоть и за своим же добром пойдет; сказано: женский норов и на свинье не объедешь, – ни с чего иную пору чванятся. А поклониться ей, не надломить спины, не волчья же у мужика шея, не глотал мужик швецова аршина.
– Ладно – ну, ладно! – говорит повитуха, – а сколько ты посулил за повит-от?..
– Грешным делом полтину медью отвалю тебе, тетка Матрена; не стану врать – дам пятьдесят копеек: не ругайся только!..
– Ну а припасы-то какие будут?
– Да уж на этом стоять не станем: приходи да и хозяйничай. Я тебе и поросенка зарежу, и барана зарежу, куды ни шло! Сама и сметаны напахтаешь!..
– В кумовья-то кого позовешь?
– Да брат Семен будет и Степанида, Базиха Степанида…
– Что ж ты бурмистра-то не попросил, аль заломался?
– Не то, тетка Матрена, заломался! да нужно ведь и честь знать. Вон Лукешку принимал, говорит: в последние принимаю, ни к тебе, ни к кому не тронусь; изъяну, слышь, много, а крестники-то разве кулич принесут на Пасхе, а о Рождестве, глядишь, самим денег давай. И так уж их у меня больше десятка… Пускай, говорит, Евлампий-земской крестит, тому это дело совсем нанове. Благо ведь приохотиться, говорит, к этому делу, а там – подавай только…
– Так ты бы лучше земского попросил, Михеич, все же и тебе лучше. Вон он, толкуют, гужей накупил, дуги гнет – так лавку, слышь, открывает; кузницу, поговаривают, у Демки скупает…
– Лучше по родству, тетка Матрена, водиться; и Евлампий чванлив больно, богат – так и занозист. Мы ведь с тобой и в лаптях ходим да не спотыкаемся, а и брат – мужик хороший: три коровьи на дворе, опять и жена тяжела… Сама знаешь: тебе же на руку…
Еще раз поклонился Михеич в пояс, но повитуха Матрена не ломалась больше. Вдвоем стащили они роженицу в баню, и увидел здесь Михеич свою радость, хотя и не в первой уж раз. Видел, как повитуха дала роженице сначала воробьиное семя, а потом стакан вина и на закуску – кусок круто посоленного черного хлеба. Видел, как поили потом его жену пивом с толокном, и знал, что и вперед ей не будет запрета ни на какую пищу.
Вечером собрались у колодца две бабы-соседки – воды накачать, и повели пересуды.
– Смотри-кось, – говорила одна, – новый месяц никак народился, глянь-ко, мать, какой лупоглазый вылез; знать, на утре-то сиверком завернет…
– А видела, дева, как даве Михеич-то из бани выскочил?
– Нешто, родная, запарился?
– Чего, мать, запарился: сама-то, слышь, родила; ведь она напоследях ходила…
– Кого же Бог дал: бычка или телочку?
– Опять, дева, парнем прорвало. Выбежал, слышь, даве из бани, словно сблаговал. Ухватил меня за пониток да как крикнет чуть не на всю-то деревню: радуйся, слышь, Агафьюшка, – третьего парня рожаю. А мне-то что? по мне бы, девоньку-то лучше!..
– И по мне-то, дева, кажись, девонька-то лучше. Ну, да давай ему Бог; над его бы семьей и сбывалось; мужик-то ведь он больно хороший. Чего ни попросишь: всего дает, коли б не перечила ему большуха-то…
– Зелье-баба, и говорить нечего; попроси горшочка – задавится, – говорила другая баба.
И расписала бы Михеича хозяйку хуже всего, если б не перебила ее первая баба:
– Кого же они, мать, повивать-то взяли?
– Опять, дева, те же завидущие, бесстыжие глаза, опять Матрена криворотая!.. уж такая-то прорва, такая-то волчья снедь, ненасытиха! Все бы тебе она поперечила. Вон пришла я летось к Скворцу на повит: и дело было сладили за полтину. Она тут и подвернись, ненасытиха-то эта, и подвернись: да у Агафьи, говорит, рука тяжела, кость широка; да у ней, говорит, глаз недобрый, обыку, говорит, не имеет; у Базихи ребенка, слышь, заморила… У, прорва эдакая!.. волчья снедь! уж я ж ее допеку!.. вон на месте мне тут провалиться!..
И ничего больше не