Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пожалуй. — Шрамоглаз кивнул одному из своих подручных. — Принеси его барахло!
— Заодно приволоки ходулю! — крикнул вслед Энано.
Когда прибыли и короб хирурга, и его посох, главарь пиратов показал направо:
— Марш все туда, и ты, гном, заодно с ними. Вылечи парней от чесотки, чтобы от них хоть в доме была польза.
— Уй-уй, Щелкогляд!
И снова рыжий чертяка добился того, чего хотел.
Хакан, изгнанный из фаворитов Мехмета-паши, променявшего его на ублюдочного карлика, вывалился из публичного дома в самой старой части Танжера. Здесь, в Старом городе, были лучшие дома терпимости. А тот, в котором он провел три последние ночи, — и вовсе отменным. Заведение называлось «Родник нежно-зеленых бутонов», и там были самые красивые девушки в мире. В его будуарах с приглушенным светом, где в любое время курились благовония, имелись не только арабские красавицы с обжигающим огнем в глазах, но и белокурые женщины из северных стран с белой кожей и голубыми глазами, с большой грудью, и соски у них были не коричневыми, а розовыми и соблазнительными. Там можно было получить даже девственницу, разумеется, достаточно редко и за огромные деньги. Деньги для Хакана не играли роли, по крайней мере, пока он был обладателем своей доли из сундука с богатствами паши. Однако карман его быстро оскудел, и он перестал быть желанным гостем.
Громко жалуясь на неблагодарность этого мира, Хакан направил свои стопы к гавани, где на пристани стояла «Ильдирим», от которой веяло спокойствием и родным домом. Он попросит Мехмета-пашу дать ему еще небольшую часть добычи, совсем маленькую и только один-единственный раз. Он напомнит капитану, как долго верой и правдой служил ему, и заверит, что на него всегда можно положиться. Куда больше, чем на некоторых, кто только и умеет, что трещать…
Хакан подрулил к двери, ведущей во внутренние помещения галеры, протиснулся в нее с некоторым усилием, потому что она была довольно узкой, и… оторопел. Наверное, он все-таки выпил больше, чем предполагал, ибо того, что он увидел, никак не могло быть. «Ильдирим» казалась пустой и осиротевшей. Ни на одной из банок не было людей, ни единой души, как если бы корабль только что спустили со стапелей на воду. Разумеется, это было не так, хотя бы потому, что новые галеры не воняли так зверски.
Хакан встряхнулся, как курица, купающаяся в песке, потянулся и отправился на ют: туда Мехмет-паша приказал оттащить сокровища. Может, сундук сейчас открыт, да и охраны, может, нет, раз уж весь корабль опустел…
И тут Хакан увидел кровь. Большую лужу крови, в которой лежал Мехмет-паша. Он был мертв.
Хакана обуял такой страх, что он забыл и про сундук, и про сокровища, не в силах отвести взгляда от бездыханного неуклюжего тела.
Мехмета-пашу зарезали — этого не мог не увидеть даже тот, кого Аллах лишил зрения. Из его шеи недвусмысленно торчал кинжал. Ясно было и то, что умер он не сразу: на это указывали кровавые следы, начинавшиеся в паре футов от тела. Наверное, он сильно хрипел, от боли или задыхаясь. Рот его, во всяком случае, был широко открыт.
Все эти мысли проносились в голове бывшего слуги, и в его сердце проснулась жалость. От сильного, самовлюбленного человека, наводившего на всех страх, осталась лишь гора мяса.
— И все-таки я желаю тебе попасть в райские сады, — пробормотал он. — Ин шаʼа-лла…
Ему вдруг пришла в голову идея. Пошарив в складках шальвар Мехмета-паши, он с некоторым трудом все же наткнулся на то, что искал. Вытащил и засунул капитану поглубже в рот.
Это был финик.
Ты сам свинья! Такая же грязная, такая же наглая, такая же белобрысая! К тебе прикоснулся сатана! Аллах милостивый, милосердный, сделай так, чтобы ты стал пищей для огня и мерзко издох в языках его пламени!
Истинным злодейством было выставить их под палящим солнцем. Вот уже два часа они стояли так, связанные по рукам и ногам, и каждый, проходивший мимо и проявлявший хотя бы малейший интерес, мог досконально изучать их тела. Гребля на галере была отвратительной и унизительной, но оказаться выставленным на невольничьем рынке оказалось не менее ужасно.
Витус скрипел зубами. Сдаваться нельзя! Ко всем бедам снова дала о себе знать больная нога. Он перераспределил свой вес и шепнул Магистру:
— Выше голову, сорняк, не могут же они держать нас здесь до Страшного суда.
— Да, пожалуй, что так, — пробурчал ученый. — Aequam memento rebus in arduis servare mentem, — как правильно заметил Гораций.
— Щё такое? — прошепелявил Энано. — Опять на своей латыни брешете? Кто это разберет?
— Старайся сохранить присутствие духа и в затруднительных обстоятельствах, — перевел Магистр. И добавил: — Даже если это очень трудно, Коротышка.
— Когда-нибудь, — вздохнул Витус, — закончится и этот вандализм.
Ученый сощурился:
— Если грядущая ночь будет такой же «спокойной», как предыдущая, я лучше дам себя распять.
Действительно, прошлая ночь была менее всего похожа на спокойную. Их и немногих оставшихся доходяг, которых Шрамоглаз не приговорил к галере, заперли в каком-то сарае, где жутко воняло ослиным пометом и гнилой соломой. Но это было не самое страшное, потому что обоняние галерных гребцов давно притупилось.
Гораздо хуже были блохи, мириады которых накинулись на них в темноте. Сначала они этого даже не заметили, потому что укус блохи не всегда чувствуешь, однако под утро все тело начало страшно чесаться, и вскоре их муки стали настолько невыносимы, что они готовы были лезть на стенку. Друзья принялись изо всех сил наотмашь лупить друга по местам укусов, поскольку эта боль была куда приятнее и заглушала убийственный зуд.
— Уй-уй, — шепелявил Коротышка, — прямо настоящая живодерня! — При этом на долю малыша пришлась всего пара укусов, и ему было намного легче, чем товарищам. Повезло и богемцу Весселю. Похоже, и среди блох были свои гурманы, предпочитавшие одну кровь и пренебрегавшие другой.
Немой Альб страдал больше всех. Не только потому, что ему приходилось терпеть зуд, но еще и потому, что он не мог пожаловаться. Свои страдания он выражал лишь отчаянным гортанным клекотом.
И сейчас он издал этот странный звук, энергично тряся при этом головой. Причиной был не новый укус насекомого, а необычайно жирный, одетый в дорогие одежды араб, вразвалку подошедший к нему и спросивший имя.
Араб повторил свой вопрос. Альб покачал головой и пожал плечами.
Коротышка прокаркал:
— Не может он брехать, пойми же наконец, пузан!
— Что ты хочешь мне сказать, увечный? — спросил толстяк елейным голоском.
— Лизалки у него нет, языка!
Теперь толстяк понял, что хотел сказать маленький горбун. Он раскрыл Альбу рот и заглянул внутрь.