Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По рассказам, сюда 24 декабря в полдень всегда приходит по собственной инициативе один трогательный старик и наигрывает рождественские песенки. Но, как утверждают рассудительные люди, единственный результат его выступления – слезливое настроение, которое делает этот день еще тяжелее; старик действует «деморализующе», как сказал мне один заключенный, и я могу это понять. В прежние годы, как говорят, арестанты свистели и шумели, по-видимому, чтобы не расчувствоваться. Думаю, что перед лицом несчастья, царящего в этом доме, воспоминание о Рождестве (в большей или меньшей степени все-таки лишь наигранно-сентиментальное) здесь неуместно. Может быть, сюда подошло бы доброе, обращенное к каждому слово, проповедь. Без нее одна музыка может стать просто опасной. И не думай, пожалуйста, что лично я этого опасаюсь, вовсе нет; но мне ужасно жаль беспомощных молодых солдат, запертых по камерам. От гнета каждодневных тягостных впечатлений, наверное, вообще никогда полностью не избавиться; и это, по-видимому, действительно так. Мысли об основательной реформе юридической системы наказаний не покидают меня и когда-нибудь, будем надеяться, принесут свои плоды.
Если ты еще вовремя получишь мое письмо, постарайся достать мне на праздники что-нибудь хорошее из книг. Я уже давно просил кое-какие книги, но, кажется, их нет. Это может быть что-нибудь захватывающее. Если ты без осложнений сможешь отыскать «Учение о предопределении» Барта (без переплета) или учение о Боге[12], передай для меня.
Пропагандиста, с которым я каждый день хожу на прогулку, я уже не могу выносить, это просто какой-то банный лист. Если люди здесь в общем стараются держать себя в руках, даже в тяжелых обстоятельствах, то он полностью сломался и являет собой печальное зрелище. Я стараюсь, по мере сил, быть приветливым и разговариваю с ним, как с ребенком. Иногда это просто забавно. Гораздо приятнее было узнать, что заключенные, работающие на кухне или за территорией тюрьмы, передают друг другу, что я в лазарете, и под тем или иным предлогом поднимаются, чтобы поговорить со мной. Это, конечно, не разрешается, но мне было приятно об этом услышать; тебе, думаю, тоже. Но смотри, чтобы не пошли разговоры.
Это письмо, наверное, последняя возможность (и на долгое время) побеседовать друг с другом без чужого глаза.
22.12.43
Ну вот, кажется, уже решено, что я не смогу попасть к вам на Рождество, правда, никто не решается сказать мне это. А почему бы, собственно, не сказать? Думают, что у меня не хватит сопtenance? У англичан для такого состояния есть меткое словцо «тантализировать»… Мне бы хотелось завтра сказать тебе, что для меня ход моего дела вполне определенно есть вопрос веры, и у меня такое чувство, что он слишком уж стал зависеть от расчета и предосторожности. Для меня действительно не имеет значения в какой-то степени детский вопрос о том, буду ли я на Рождество дома или нет… Я думаю, что мог бы охотно этим пожертвовать, если бы делал это «в вере» и знал бы, что так и должно быть. «В вере» я могу все перенести (надеюсь) (см. Пс. 17, 30), в том числе и приговор, и другие последствия, которых опасаешься, но пугливая осторожность разъедает. Не беспокойся обо мне, прошу тебя, если произойдет что-нибудь дурное (можно опасаться перевода в концлагерь). Другие братья это уже испытали. Но метание без веры туда-сюда, бесконечное взвешивание возможностей без действий, нежелание риска – вот где реальная опасность. Мне бы хотелось знать наверняка, что я в Божиих, а не в человеческих руках. Тогда все станет легко, даже самые суровые лишения. Для меня сейчас дело не в «понятном нетерпении» (думаю, что могу это действительно сказать), как, возможно, будут говорить, а в том, чтобы все происходило в вере…
Кстати, ты должен знать, что я еще ни разу не жалел ни о том, что в 1939 году[13] вернулся, ни о чем-либо еще, что последовало за этим. Все это было совершено абсолютно сознательно и с чистой совестью. Я не желаю вычеркивать из моей жизни то, что произошло с тех пор, ни личные моменты (…Зигурдсхоф, Восточная Пруссия, Этталь, моя болезнь и твоя забота обо мне, жизнь в Берлине), ни общие. А то, что я сейчас сижу в тюрьме (помнишь ли ты, о каком годе я пророчествовал тебе прошлым мартом?), также относится к участию в судьбе Германии, на которое я решился. Я не сетую на прошлое и без ропота принимаю настоящее; но мне не хотелось бы из-за чьих-то махинаций оказаться в неопределенном положении. Мы можем жить лишь в определенности и в вере – ты среди солдат там, на воле, я – в камере.
В «Imitatio Christi» читаю по этому поводу: «Custodi diligenter cellam tuam, et custodiet te».