Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда служит русский священник и поет русский хор. И когда на ектенье возглашается моление за «православное воинство наше», за «Великого Господина нашего Тихона», за «Правителя нашего Петра» и за «богохранимую Державу Российскую», – охватывает неизъяснимое чувство умиления. Сжимает сердце какая-то светлая тоска; делается немного жалко себя; хочется, чтобы кто-то пожалел и приласкал. И становится ясно, что это может сделать только Он, Всезнающий и Всесильный.
Он знает мою душу. Он знает ее высоты и темные глубины. Перед ним, с обнаженной душою, стою я в Его храме и говорю как ребенок:
– Рассуди… Выяви правду… Возьми, как жертву, если она нужна… Только не отвергай…
* * *
В кофейне.
Вот уже скоро три недели моей казарменной жизни. Несу дневальство, хожу на работу.
Нас замучили работами. То требуется экстренный наряд – принести провизию; то требуются люди разгружать прибывшие пароходы; то требуют на работы по приведению города в санитарный вид. И будят, – часто ночью, нарушая и без того краткий сон.
Где-то, в штабах, распоряжающихся нами, стоит невероятная бестолковщина. Берут людей, подымая их, когда еще темнота, не дают утром напиться чаю, и гонят на работы. Люди ходят и стоят часами перед домом какого-нибудь управления, a потом оказывается, что людей тревожили напрасно.
Несколько раз приходилось таскать тяжелые мешки с хлебом и консервами. С непривычки болела спина и ныли руки; казалось – вот-вот бросишь и заявишь, что работа не под силу. Но хочется все взвалить на себя, все перетерпеть во имя нашего будущего.
И все это не страшно: страшна неизвестность. До сих пор мы не знаем, кто мы? До сих пор ничего не знаем, что делается в мире. A кругом – слухи, слухи…
Ждут Врангеля. Он должен приехать; он должен все выяснить. Говорили даже, что приедет сегодня. Но он не едет и горизонт не проясняется. Мрак неизвестности угнетает даже сильных духом и ломает тех, кто не может бороться с судьбой.
13 декабря. Казармы. Положение наше все не выясняется.
Французы нас кормят; жалованья не платят. Приходится «загонять» последние вещи.
Слухи самые разнообразные. Говорят, что союзники не пускают Врангеля объехать свои войска и одновременно говорят, что мы наконец признаны и будем отправлены пока в Алжир, где нас обмундируют и дадут вооружение.
14 декабря. Лагерь у Галлиполи. Вчера после обеда получилось приказание:
– 2-я полубатарея отправляется в лагерь.
Весь обвешанный мешками, я выстроился со своими товарищами – и мы пошли за шесть верст в галлиполийский лагерь.
Было холодно. Свинцовые тучи покрывали небо. В проливе было бурно. Вода его, то изумрудно зеленая, то цвета темного индиго, была испещрена красными пятнами – и море казалось поистине мраморным. Мы шли по самому побережью, и волны почти лизали наши сапоги.
Плечо давило. Трудно было дышать. И только духовное напряжение придавало силы.
Перед подъемом сделали небольшой привал. Я подошел к солдату – я его помнил хорошо. Прекрасный математик, с блестящими глазами, в чистой студенческой тужурке, – теперь стоял он с землистым лицом в серой английской шинели с погонами бомбардира и георгиевской петличкой, стоял, весь согнувшийся под тяжестью только что сброшенной ноши.
– Устали, Марцелли?
– Нет, не особенно…
– Ну, что же, – сказал я ему, – поработаем во славу нашего университета. Вы только подумайте: вернуться с честию в наш университет, в старый зал заседаний совета с золочеными зеркалами…
Раздалась команда идти дальше.
Мы перевалили за последний перевал. Открылась долина с целым городком зеленых палаток. Сгущались сумерки. Иногда накрапывал дождь. Дул неприятный норд-ост. Болотистая почва хлюпала под ногами.
Места нам не было. Палатка была еще не готова, и нас разместили по различным частям.
Шестеро из нас устроились в большой палатке, где были одни офицеры. Было уже совсем темно, когда мы вошли в нее и зажгли свою лампу. Было сыро, холодно. Пар изо рта подымался клубом. Под ногами, так же как и на дворе, хлюпали сапоги в глинистой почве.
Часть людей заканчивала работу: посередине палатки вырывали ровик, чтобы образовать по краям земляные нары. Тяжело работали киркой; согнувшись под тяжестью земли, переносили ее на брезентовых носилках.
– Декабристы за работой, – сказал кто то.
За темнотою работа кончилась. Улеглись прямо на сырой земле.
– Все равно, издохнешь тут от голода и сырости. Запоем, что ли, чтобы издыхать было веселее!
И запела палатка, изнемогающая от сырости, тяжелой работы, от голода, от неизвестности, которая тяжелее всего.
Нам удалось согреться чаем. Откуда взяли воды – неизвестно; только она имела совсем шоколадный цвет.
Расстелили наши постели. Тесно, бок о бок с соседом, легли мы на сырой земле палатки. Было неудобно. Вследствие ската ноги оказались слишком высоко. Вспомнились казармы; теперь они казались дворцом – там было сухо.
И сваливался на меня тяжелый сон. Виделся мне какой-то зал и золотые зеркала, которые стоят в нашем университете, и свечи, свечи без конца…
15 декабря. Какое сегодня было дивное утро! На севере плыли тяжелые свинцовые облака, частью окрашенные в малиновый тон. Остальное небо было чисто, и солнце взошло уже за ближайшим холмом. Горы окрасились фиолетовой дымкой. И долина, где расположился наш лагерь, раскинулась, как нарисованная на полотне. Подул мягкий ветерок, и дышалось так легко.
Меня послали вместе с шестью солдатами и поручиком набрать лозы для заплетания плетня. Мы пошли по долине вдоль речки по направлению к Дарданелльскому проливу.
– Я читал сегодня «Presse du Soir», – сказал К., – усиленно приглашают в Аргентину… Я бы поехал с удовольствием.
– A Россия?
– Вы думаете еще вернуться? – сказал он с горечью. – A я вполне уверен, что простился с нею навсегда.
Я вспомнил, как однажды, на погрузке хлеба, он только что свалил с плеч многопудовый мешок.
– A знаете, ведь мы этими мешками закладываем фундамент будущей России, – сказал я ему.
– Что вы! – возразил он тогда. – Разве вы не видите. Ведь это – лавочка…
Как странно: одно и то же воспринималось им, как «лавочка», a мне казалось высшим героизмом и очищением… И где же истина?
* * *
19 декабря. Вчера я пошел в город. Зашел к Вороновым. Они снимают комнату y пожилого турка. Он говорил только по-турецки; но как-то разговаривали и были приятелями.
Турок по-своему защищал интересы капитана. В его отсутствии не пускал никого к его жене.
– Капитан дома – иди мадам, – говорил он, – капитан нет дома – солдат, капитан, полковник – не иди мадам.
Когда я вошел, у Вороновых был в гостях хозяин-турок. Сидели все по-восточному, на корточках. На мангале хозяйка пекла