Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом он постепенно как бы отдалялся от страницы. Числа и символы, которые еще мгновение назад стремительно набрасывала на бумагу его рука, теперь виделись как бы издали, словно заблокированные где-то, куда ему отказано в доступе. В полумраке комнаты его голова вновь заполнялась мрачными и шумными мыслями, и тогда он открывал наугад какую-нибудь книгу и начинал заниматься.
Сложный анализ, проективная геометрия и тензорное исчисление не смогли отвлечь его от первоначальной страсти к числам. Маттиа нравились вычисления начиная с единицы — и далее по все более сложным прогрессиям, которые он нередко изобретал тут же. Он шел на поводу у чисел, и ему казалось, будто знает их все до одного. Поэтому, когда пришло время выбрать тему дипломной работы, он без всяких сомнений отправился к профессору Никколи, заведующему кафедрой дискретной математики, которому не сдавал ни одного экзамена и которого знал только по имени.
Кабинет Франческо Никколи находился на четвертом этаже здания, построенного в девятнадцатом веке. Там располагался математический факультет. Небольшая комната, чистая, без всяких запахов, где господствовал белый цвет — стены, шкафы и пластмассовый стол с громоздким компьютером на нем. Маттиа так осторожно постучал в дверь, что Никколи не понял, к нему ли это или в соседний кабинет.
На всякий случай, чтобы не оказаться невежливым, он ответил:
— Войдите.
Маттиа вошел.
— Здравствуйте, — произнес он.
— Здравствуйте, — ответил Никколи.
Взгляд Маттиа задержался на снимке, висевшем за спиной профессора. На нем Никколи был намного моложе и без бороды, в одной руке он держал серебряную пластину, а другой отвечал на пожатие какого-то важного господина. Маттиа сощурился, но не смог прочитать надпись на пластине.
— Так в чем дело? — спросил Никколи, глядя исподлобья.
— Я хотел бы написать дипломную работу о гипотезе Римана[4], — сказал Маттиа, глядя на правое плечо профессора, где было столько перхоти, что оно походило на небольшое звездное небо.
Никколи хмыкнул, изобразив нечто вроде насмешливой улыбки.
— Простите, а кто вы такой? — спросил он, не скрывая иронии, и, откинувшись назад, заложил руки за голову, словно собираясь немного развлечься.
— Меня зовут Маттиа Балоссино. Я сдал экзамены и хотел бы защитить диплом в течение года.
— Зачетка с собой?
Маттиа утвердительно кивнул, сбросил с плеча рюкзак, присел и порылся в нем. Никколи хотел взять зачетку и протянул руку, но Маттиа предпочел положить ее на край стола.
Вот уже несколько месяцев профессору приходилось подальше отодвигать от себя предметы, чтобы сфокусировать зрение. И теперь он быстро просмотрел перечень оценок — одни только высшие баллы. Ни единого сбоя, ни одного промаха или провала, даже на зачетах, как бывает иной раз у студентов из-за какой-нибудь неудачной любовной истории.
Захлопнув зачетку, он более внимательно посмотрел на Маттиа. Одет безлико и держится как человек, который совсем не умеет владеть своим телом… Возможно, еще один тип из тех, кто неплохо учится, потому что в жизни круглый дурак. Выйдя из университета, такие люди обычно оказываются совершенно ни к чему не пригодны, подумал профессор.
— А вам не кажется, что это мне полагается предложить вам тему для работы? — медленно заговорил он.
Маттиа пожал плечами. Его черные глаза ритмично двигались вправо и влево, потому что в этот момент он очерчивал взглядом контуры стола.
— Меня интересуют простые числа. Хочу поработать над гипотезой Римана, — сказал он.
Никколи вздохнул, потом поднялся и прошел к белому шкафу, порылся в нем и достал несколько отпечатанных на машинке, сколотых скрепкой листов.
— Ладно, ладно, — сказал он, протягивая Маттиа листы. — Можете вернуться, когда произведете вычисления, о которых говорится в этой статье. Всё.
Маттиа взял листы и, не взглянув на заголовок, сунул в открытый смятый рюкзак, лежавший у его ног, пробормотал «спасибо» и вышел из кабинета, прикрыв за собой дверь.
Никколи вернулся за стол и подумал, что за ужином непременно расскажет жене об этом наглеце.
Отец Аличе отнесся к затее с фотографированием как к капризу скучающего ребенка. И все же на двадцать третий день рождения он подарил дочери фотокамеру «Canon», к которой прилагались штатив и сумка. Аличе поблагодарила его улыбкой, больше похожей на порыв ледяного ветра. Отец оплатил также полугодовой курс фотографии при мэрии, и Аличе не пропустила ни одного занятия. Соглашение было ясное, хотя и молчаливое: университет остается на первом месте.
Но потом наступил момент, когда болезнь Фернанды резко осложнилась, будто пересекла границу, отделяющую свет от тени, породив тем самым для всех троих новые трудности и обязанности, которые неизбежно вели к апатии и взаимному равнодушию. Аличе больше ни разу не появилась в университете, и отец делал вид, что не замечает этого. Укор совести, который он впервые ощутил очень давно, не позволял ему решительно объясниться с дочерью, вообще не позволял разговаривать с нею. Иногда он думал, стоит только прийти к ней однажды вечером в комнату и сказать… Но что?
Его жена уходила из жизни, подобно мокрому пятну, просыхающему на майке, и с каждым днем ослаблялась та нить, которая до сих пор еще связывала его с дочерью; теперь эта нить оборвалась, предоставив Аличе самой решать и делать то, что она считала нужным.
В фотографировании Аличе больше нравился процесс, чем результат. Ей нравилось открывать фотоаппарат и вытягивать из новой кассеты немного пленки — ровно столько, чтобы закрепить на приемной катушке, ей нравилось думать о том, что эта чистая пленка вскоре отразит пока еще неведомые ей моменты, ей нравилось отснять несколько кадров просто так, без всякой цели, ей нравилось искать кадр, отодвигаясь то назад, то вперед, выстраивая крупный план или общий.
Всякий раз, когда она слышала щелчок затвора и тихий шорох прокручиваемой пленки, в памяти всплывало, как в детстве она ловила саранчу в саду возле дома в горах, стараясь захлопнуть ее в ладошки. Ей казалось, что при съемке происходит то же самое, только теперь она ловит не саранчу, а время и пришпиливает его на целлулоидную пленку — в тот краткий миг, когда оно совершает скачок к следующему мгновению.