Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь там сосновый лес, в корявые, уже немолодые тела сосен кое-где глубоко врезались шрамы, кое-где живицей заплыли круглые воронки от взрывов. Но каждый раз, когда я иду по тропинке, ведущей к маленькой поляне, окруженной соснами, вижу золотистую головку своей дочери, склонившуюся в высокой траве над книгой.
Она мечтала стать учительницей…
Был у них в лесу в соседнем партизанском отряде Коля Пронкевич, который до войны немного проучился в учительской семинарии в Новогрудке, так она не раз ему говорила: «Кончится война, Коля, будешь работать директором, а я пойду к тебе завучем. Хочу учить детей!» Коля, конечно, соглашался. Был он моложе Люси, связным стал с мая сорок второго. Не пришлось им работать вместе. Но Люсина мечта неожиданно стала явью — не так, правда, как ей хотелось.
Николай после войны стал директором Любчанской школы, потом, через двадцать лет, завучем. Организовал музей и каждый год в сентябре начинает занятия с урока мужества, где рассказывает о подвиге Люси, о ее последнем бое… Так что все эти годы и она проводит свой урок в своей же школе.
Я снова встаю с рассветом и снова живу, потому что жизнь всегда берет свое, и пишу письмо дочери Ариадне — она с мужем далеко, в Ленинграде, мы с Павлом Иосифовичем живем вдвоем, и на нашем доме красная звездочка — знак, что здесь живет семья погибшего воина. К нам часто приходят дети, и я всегда рада им, потому что люблю детей.
Я часто ощущаю ее рядом, Люся как будто многому учит меня, советует, говорит. Ее жизнь, такая немыслимо короткая — всего двадцать с небольшим лет, была прекрасной, вся на взлете, на высоте, на одном дыхании.
Николай Гребенкин, в годы войны заместитель комиссара отряда имени Котовского, рассказывал, как он вместе с начальником разведки отряда Михаилом Линевским разговаривал с Люсей на берегу лесного озера о том, кто из комсомольцев сможет провести разведку в Верескове, где расположился немецко-полицейский гарнизон.
— Конечно, — сказала тогда моя дочь, — я пойду сама.
— Ты слишком заметная, — не удержался Линевский.
— Ничего! — возразил Гребенкин. — Она артистка, вот пусть и покажет, на что способна.
— Мне это действительно легче будет сделать. — Люся не поддержала шутливый тон. — Я ведь там не раз бывала. И на смотрах самодеятельности, и вообще…
— Любовь Яровую играла! — снова не выдержал Гребенкин и хотел пошутить по этому поводу, потому что сам он, отчаянный, веселый парень, любил отважных людей. Ей тогда удалось уговорить Линевского. Когда Люся ушла, он с восхищением сказал Гребенкину:
— Вот молодчина! А ведь совсем еще девчонка.
Линевский, лихой красавец сибиряк, под взглядами которого млели все девчата, особенно когда он на какой-нибудь вечеринке танцевал свой коронный номер — сербиянку, погиб в Верескове, в отчаянном бою. Рассказывали потом, что немцы хотели снять с него кожаную тужурку, но не позволил какой-то их офицер — из уважения к его храбрости. Тогда, в начале войны, они еще демонстрировали перед своими солдатами уважение к храбрости русских, наверно, чтобы показать, чего стоят их победы, но потом, к концу войны, они издевались и над трупами, как будто вымещая на погибших всю злобу и обманутые свои надежды.
Михаил Чайковский, командир отряда, бывший курсант полковой школы одной из частей Красной Армии, был серьезным, вдумчивым, выглядел взрослее своих двадцати четырех лет, Люся рассказывала мне, что как-то после операции по разгрому власовцев в деревне Васино, когда они возвращались, увязая в мокром снегу, он вдруг сказал: «Выживешь, станешь учительницей — не забывай сирот, Люся, ты многим можешь согреть жизнь». — «Почему сирот?» — спросила она. «Знаешь, я ведь детдомовец. Родителей своих даже не знаю. И как таким детям нужно доброе слово, человеческая теплота!» Подумал, помолчал и, отряхивая с вьющихся волос снег, добавил: «Всем она нужна, теплота. Мы живем в суровое время. А хотелось бы жить по-доброму, без крови и смертей…»
А через неделю он погиб — погиб вместе с Люсей…
Вместе с нею, в том проклятом бою под Лугомовичами, погиб и Виктор Бульбенко. Улыбчивый русоволосый украинец, он, наверное, был тем единственным человеком, с которым Люся хотела после войны связать свою жизнь. Говорю: наверное, потому что у них была дружба, красивая, наивная дружба, о которой она избегала говорить даже со мной, только как-то, в минуту откровенности, сказала:
— Мне кажется, это и есть мой суженый. Но ведь война, мама, война! Разве можно о чем-нибудь думать сейчас? А?
Я промолчала, хотя, пожалуй, нужно было бы сказать ой что-нибудь ободряющее. Промолчала, потому что подумала, как все матери, прежде всего о ней: «Если что-то случится с Виктором, как же тогда Люся?»
Умирая в партизанском госпитале на руках у медсестры Тоси Авсеенко, он то и дело спрашивал:
— Люся жива?
Он повторял этот вопрос снова и снова, хотя каждый раз получал утвердительный ответ. Но Тося не знала, что с Люсей, потому что бой продолжался. Ее вынесли с ноля боя тяжелораненую, положили в сани и повезли в укрытие, но боец, управляющий лошадью, погиб, и Виктор, пытаясь пробиться к ней, бросился к лошади, позабыв обо всем, в полный рост… Тут его и настигла пуля.
— Люся жива? — спрашивал он, и Тося, скрывая слезы, отвечала:
— Ее вынесли, Виктор. Она жива…
Как сейчас вижу перед собой этих хлопцев — разные, они были в чем-то похожи, наверно, это лежала на них общая печать суровости и ответственности за судьбы других. Молодые, они взяли на себя тяжелую ношу и, я думаю, чувствовали себя старше, чем на самом деле. И все же они были так молоды, так молоды…
— Осипович, всыпьте своей дочке по первое число! — говорил мужу Линевский, встречаясь с нами. — Ведь лезет впереди хлопцев, в самое пекло, как будто ничего ей не страшно!..
— Тетя Тая, пошейте мне рубашку, вы же так хорошо шьете! — попросил как-то однажды Виктор Бульбенко, давая мне кусок белого парашютного шелка.
— Красивым хочешь быть?
— Хочу! — ответил он, засмущавшись, но не отводя глаз.
Я хотела пошутить, что для будущего зятя пошью рубашку такую, какой ни у кого нет, но посмотрела на его покрасневшее лицо и промолчала. Эта рубашка была на