Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А я как раз хотел тебя расспросить, как прошла поездка, ответил он.
В белом халате и с бритой головой, он смотрел на меня все с той же улыбкой. Я не могла понять, расстроен ли он. Сначала мне показалось, что ему все равно. А в следующую секунду показалось, что сейчас он расплачется. Но он только повторил: ты должна мне все рассказать.
Я не поняла, относится ли это желание к моей поездке или к причинам моего ухода. Он, вероятно, догадался, что они связаны, но я не могла рассказать ему о Варгизе. Я сказала: расскажу, но не сейчас.
Подумай, может быть, ты все-таки решишь остаться, сказал он.
Но я ответила: Малкин, я ухожу.
Он отвернулся.
Ночью, проснувшись, я пугалась, что так внезапно решила оставить город, квартиру, лабораторию, Малкина – ради Варгиза. Что я о нем знала? Он был женат; он был христианин из Кералы; он (как признался в один из интимных моментов) любил порнографию.
И хотя днем решение казалось простым и логичным и моим собственным, ночью оно приходило откуда-то извне, как сообщение о войне или о землетрясении, услышанное по радио.
Я села в кровати и зажгла свет. Я думала о Дели. О криках торговцев и рикш, о толкотне. Воображаемая жара пронзала меня с пят до макушки, жара поднималась от асфальта, от земли, от песка, проникала во все поры и жгла изнутри, падала ярким светом на голову, испепеляла. Дели вставал передо мной как надежда на рождение после временной смерти, он пах близостью Варгиза, я трогала его губы, я чувствовала его частое дыхание, я слышала, как бьется его сердце под моим ухом, приложенным к его груди. Индия была Варгизом, а Варгиз был надеждой и любовью. Наверное, мне надо было ему написать: «Я бросила работу, я уезжаю к тебе в Дели, я хочу быть с тобой». Но я ничего не написала ему, я не хотела напугать его. Я боялась, что он возьмет обратно то, что сказал перед тем, как я уехала в аэропорт.
По пути в гостиницу я пыталась вспомнить лицо жены Варгиза. Я плохо ее запомнила. Большие глаза. Сведенные у переносицы брови. Я не выдержала ее взгляда. Будет ли она теперь часами допрашивать Варгиза, кто я была такая и зачем на самом деле приходила? Станет ли он уверять ее, что я совсем никто и даже имени моего он не знает, станет ли клясться, что не изменял ей, поведет ли в лучший ресторан, купит ли ей новое кольцо, новую цепочку? Ему ничто не мешает соврать ей, хотя бы для того, чтобы сохранить мир на время выходных и не делать ребенка свидетелем ссоры. Он мог изменять ей и до этого. Может быть, он был из тех, кому измены необходимы как воздух. Ведь кто-то же звонил ему в дверь, кто-то же цокал каблуками по лестнице, когда мы лежали в постели. Тогда в комнате с Варгизом уже была я, он плохо рассчитал время, или другая женщина пришла без приглашения, ей не терпелось его снова увидеть, или у нее зародились подозрения, ей хотелось удостовериться, что он один в комнате. Может быть, она тоже не знала, что он женат. В тот день, на бастионах, была ли я первой, с кем он заговорил, или он уже протягивал телефон другой женщине с просьбой его сфотографировать? Ему ничего не мешало спросить ее номер и позвонить в тот же вечер. Возможно, шаги этой женщины я слышала тогда на лестнице.
Возьмем, к примеру, Александра Гроссшмида, думала я, проходя цитадель насквозь и спускаясь с противоположной стороны на улицу, где когда-то стоял дом, в котором жил Александр Гроссшмид. Дом был уничтожен во время бомбежек, теперь на месте бывшего дома стоял только бронзовый бюст Гроссшмида.
Гроссшмид запретил, чтобы его книги выходили на родине, пока Советы не выведут войска и в стране не пройдут свободные выборы. Он умер в восемьдесят девятом. После его смерти Советы – то есть русские – вывели войска, в стране прошли свободные выборы, его книги увидели свет. Вот только он был уже мертв. Он провел сорок лет в изгнании и писал на языке, понятном только в этой стране. Он мог бы писать по-английски или по-немецки, он мог бы вернуться, он мог бы дать разрешение, чтобы книги печатали на родине, но он упорствовал в своих решениях: «изгнание, родной язык, запрет печатать».
Гроссшмид мог бы поверить в историческую миссию пролетариата, оставить буржуазные заблуждения, приветствовать соцреализм или хотя бы убедить себя, что писатель не может существовать вдали от своего народа. Он мог бы остаться и писать в стол или даже просто молчать. Но остаться – значило бы признать эту власть законной, а молчать – значило бы поддержать ее. Он уехал из своей страны в чужую и продолжал писать на своем языке, сорок лет, до самой смерти.
Как мог он знать, что игра стоила свеч? Забвение и потеря читателей стоили – чего? Несломленного духа, гордо поднятой головы, непереборенного упрямства? Нам всем дается так мало, что, когда мы все ставим на кон и жертвуем всем, нам хотелось бы знать, что оно того стоило. И что то, ради чего мы все потеряли, действительно существует – будь то свобода слова, вечная жизнь или любовь Варгиза.
Я замерзла и поднялась обратно в гостиницу. Лампочка мигала на телефоне, я подняла трубку в темноте и прослушала сообщение. Варгиз ухитрился украдкой позвонить и второпях прошептать в трубку, что жена уедет уже завтра вечером, он отвезет их на такси в аэропорт, а потом придет сразу ко мне в гостиницу, или – пусть я приду к нему в общежитие. Он извинялся, что не рассказал мне о том, что в Дели у него жена и ребенок; он ничего не говорил, потому что отношения с женой очень плохие, до такой степени, что он хочет развестись. Их совместная жизнь была обречена с самого начала, жена каждую секунду подозревала его в неверности – стоило зазвонить его телефону, или если он отворачивался, чтобы написать мейл, или задерживался на работе – хотя до прошлого лета Варгиз ни разу не изменял ей (а потом решил: все, баста, будь что будет). Каждый раз, когда он молчал, она обвиняла его, что он фантазирует о недавно встреченной женщине, об официантке, о секретарше, о продавщице, каждая женщина была соперницей и угрозой для жены Варгиза, которая так боялась его потерять, что начинала его ненавидеть.
Преграда, возникшая между нами, как будто распаляла его. Я подумала, что если преграды его распаляют, то их отсутствие погасит его пыл; он будет рад, когда я приду к нему, но потом попросит уйти около полуночи, потому что ему надо работать, или побыть одному, или справиться с головной болью. Я могла бы провести последние два дня, гуляя по городу в одиночестве, без того чтобы меня зазывали куда-то и выгоняли откуда-то. Я могла забыть о Варгизе, как будто никогда его и не встречала. Варгиз что-то расшатывает и разрушает в моей душе, заставляет вспомнить о чем-то, о чем я не хочу вспоминать.
Мне не сиделось в гостинице, я поддела свитер под куртку и вышла. Ночная улица опоясывала холм и выводила на огромную площадь, когда-то Московскую, теперь переименованную. Площадь была безлюдна, трамваи и автобусы спали где-то в депо, пустое здание бывшего почтамта смотрело на площадь темными окнами, напротив возносился торговый центр из стекла и бетона, двое бездомных спали, положив под спины расплющенные картонные коробки. На стене висел огромный плакат, на нем усатый мужчина в плаще поднимал пистолет рядом с цитатой из Александра Гроссшмида: Нет, нет, никогда, или Русские, идите домой.