Шрифт:
Интервал:
Закладка:
5
Ракель нашарила рукой будильник. Четверть десятого. Застонав, она накрыла голову подушкой. Долгое время лежала с закрытыми глазами в ожидании, что тело нальётся приятной тяжестью, предваряющей сон, но мозг, увы, уже занялся реконструкцией вчерашнего вечера. Кто-то приготовил грог. А потом Ловиса врубила музыку на такую громкость, что даже Эллен была бы против, если бы не сидела на балконе и не рыдала из-за того, что Докторант так и не объяснился ей в любви. Ракель случайно оказалась рядом, и ей пришлось выслушать отчёт обо всех фазах его нерешительного ухаживания, после чего Эллен наконец высморкалась, объявила, что им надо потанцевать, и они пошли в гостиную, где Ловиса как раз поставила Глорию Эстерфан. Эллен вытирала слёзы и яростно двигалась под «Conga».
Без четверти десять. Ракель села в ожидании возможной тошноты. Кажется, от тяжёлого похмелья она будет избавлена. С громким треском подняла жалюзи. Небо было ярко-голубым, и, пока она плелась в ванную, солнце беспрепятственно заливало квартиру светом.
Зимой, когда светало уже после того, как Ракель уходила в школу, а темнело задолго до её возвращения из библиотеки, полумрак скрывал убожество её жилища. Но этим воскресным утром оно стало неумолимо очевидным. Грязная посуда оккупировала раковину, бо́льшую часть рабочей поверхности и приличный анклав на обеденном столе. Метровая стопка старых номеров «Дагенс нюхетер» [19] напоминала компактный форт. Плита покрыта следами былых исторических битв. В гостиной хаос, вдоль стен толстый слой пыли. Книжный шкаф давно превратился в перенаселённый приют для беженцев, где, впрочем, внимательный глаз мог заметить намёки на Ordnung и Disziplin – попытки разделения томов на художественные, специальные и мемуары и тенденцию к алфавитному порядку – но постоянный приток новых экземпляров не дал системе прижиться, и книги лежали везде, где было свободное пространство.
Окна малогабаритной двушки на четвёртом этаже выходили, с позволения сказать, не куда-нибудь, а на два кладбища. Из кухни просматривалось еврейское, с его нагромождением старых могильных плит и куполообразными часовнями. За окнами спальни простиралось кладбище Стампенс, просторное и торжественное, надпись на воротах гласила: ПОМНИ О СМЕРТИ. Весьма подходящий призыв для старшеклассников, которые каждый день проходили мимо по дороге в школу (балбесов, вообще не задумывающихся об отведённом им сроке). А для Ракели это был повод вспомнить латынь. «Memento mori», – думала она всякий раз, когда трамвай проезжал мимо кладбища.
Ракель забрала в прихожей свежую газету, лежавшую на стопке конвертов. Обнаружила половину упаковки бекона и поджарила его в последней чистой сковороде вместе с яйцом и перезрелым помидором. Хлеб был несвежий, но тостер это сгладит. Она выпила кофе и прочла раздел культуры. Минутная стрелка показывала почти половину одиннадцатого. Тело уже зудело, дальше будет только хуже. На полях нерастраченного времени разворачивалось воскресенье – так, как ему положено. Повязав шарфы и натянув шапки, люди пойдут гулять в Слоттскуг, будут умиляться подснежникам и сидеть у южной стены, закрыв глаза и подставив лица новорождённому солнцу, и, разрумянившись, пойдут домой в голубовато-розовых сумерках, прошитых россыпью бледных звёзд.
Ракель решила пойти в библиотеку. Как всегда, быстро привела себя в порядок, хотя могла и не торопиться. Приняла душ, причесалась и собрала волосы в хвост. Краситься не захотела. Занялась поисками самого тёплого свитера и в итоге вытащила его из завалов газетницы рядом с диваном. Положила в рюкзак ноутбук и книги. Посмотрев на уличный термометр за окном, решила, что ещё достаточно холодно для зимнего пальто. Зашнуровала ботинки. На коврике в прихожей рядом с нераспечатанными конвертами заметила немецкий роман, который просил прочитать отец, взяла с собой и эту книгу. Она, по крайней мере, тонкая. Можно просто пролистать и попробовать оправдаться нехваткой времени. Хотя все её протесты всё равно заканчиваются тем, что она позволяет себя уговорить.
* * *
Гуманитарные кафедры располагались вокруг Нэкрусдаммен [20], бо́льшая часть зданий построена в восьмидесятых – сплошной кирпич, линолеум в коридорах и аудитории, неотличимые от классов в старшей школе. Впервые оказавшись здесь, Ракель ходила по этажам, разыскивая старый кабинет матери. Картины, нарисованные в памяти, не вполне соответствовали реальности, и ей так и не удалось найти помещение, которое фигурировало в воспоминаниях, то ускользающих, то чётких. Среди табличек с именами она искала профессора, который был у матери научным руководителем, но он, как оказалось, вышел на пенсию. В фондах библиотеки нашлись книги Сесилии, университетские издания в тёмно-красных или коричневых переплётах, название и имя автора набраны шрифтом без засечек. Судя по внешнему виду, их до сих пор регулярно читают.
После окончания гимназии прошло пять лет, и всё это время Ракель училась в университете, потому что ей казалось, что именно для этого она и создана. Ей всегда нравилась теория, нравилось наблюдать, как хаотичная реальность упорядочивается в удобных категориях, как абстрактные понятия вскрывают внешне окаменевшую суть. Но в какой-то момент теория всегда упиралась в границу, исчерпывалась, становилась недостаточной – и тогда Ракель покидала эту территорию, унося с собой всё, что здесь оказалось полезным. Перед поступлением её интересовала математика, потому что математическая вселенная представлялась ей бесконечной и безупречной (а ещё потому что она посмотрела «Игры разума» и воображала себя на месте героя – среди дубовых панелей, одетая в тёмно-зелёный вельвет, она нервно курит сигарету за сигаретой и в порыве вдохновения чертит белым карандашом на стекле замысловатые знаки). Но карьера математика рухнула под собственной тяжестью – даже построение графиков давалось ей в гимназии с большим трудом, – и Ракель свернула на гуманитарную стезю. Она получила шестьдесят баллов по истории идей («неудивительно, ты же дочь Сесилии»), прослушала два дремотных вечерних курса латыни, несколько семестров изучала литературоведение и немецкий, сначала в Гётеборге, потом в Берлине. Всерьёз задумалась об археологии, но на горло этой песне наступил отец («а на что ты собираешься жить, Индиана Джонс?»). И тогда она выбрала психологию. В конце концов, человеческая психика – это комбинация закономерностей бесконечного космоса и осколков собственного прошлого.
– Психология? – произнёс Мартин, как будто она объявила, что собирается стать циркачкой и будет всю жизнь жонглировать горящими факелами. – О господи, почему? Ты нашла наконец применение своим литературным способностям? – сказал он. – Будешь выписывать рецепты и вести журнал обхода палат? «Пациент такой-то неряшлив»? Ты уверена, что не хочешь продолжить заниматься историей идей? Или латынью?
– Amor fati [21], – ответила Ракель, но отец, по-видимому, последний раз читал Ницше в восьмидесятых. Он сделал вид, что не услышал.
В это мартовское воскресенье в библиотеке было пусто и тихо. Ракель