Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Если не злоупотреблять.
– Мы и не злоупотребляем.
– Ладно, – Наталье передавалось волнение мужа. – Только не торопись. И возьми мою подушку, она удобней.
– Конечно, конечно, – бормотал Евсей, вытягивая подушку из-под головы жены.
– Да погоди ты. Сказала, не торопись. Осторожно надо, – Наталья запнулась и повернула голову. – Телефон, что ли?
Единственный в квартире телефонный аппарат висел на стене в середине коридора. И обычно к нему подбегали пацаны Гали-вагоновожатой. Но сейчас они были в школе.
Евсей лихорадочно продолжал прилаживать подушку.
– Черт с ним. Кто-нибудь возьмет трубку. Все! Иди ко мне.
– Ну кто-нибудь уймет этот звонок? – Наталья прижалась к мужу упругой грудью.
– Дался тебе этот телефон, – Евсей чувствовал себя человеком, у которого вдруг пропала под ногами опора.
А в сознание вломился громкий стук в дверь. И противный, какой-то базарный голос бабки Ксении, матери жены скорняка Савелия:
– Дубровские! К телефону! Говорят – срочно. Слышите, нет?! К телефону!
И стукнув для верности еще раз, бабка Ксения удалилась.
– Что такое, – пробормотал Евсей.
– Может, из редакции? – Наталья отодвинулась к стене и повернулась на бок, вздыбив высокое бедро.
– Ну их к бесу, Наташка, – упрямился Евсей капризным тоном. – Потом перезвонят.
Евсей обнял жену.
– Иди! И скорей возвращайся, я подожду. Накинь мой халат.
Бормоча проклятия, он опустил ноги, нащупал шлепанцы и, заворачиваясь на ходу в халат, вышел из комнаты. Вскоре он вернулся.
– Папа попал в больницу, – бросил он с порога. – Его сняли с трамвая. Срочно просили приехать.
– Как – с трамвая? – пролепетала Наталья.
– Я не понял. Вроде ему стало плохо в трамвае, его сняли и отправили в больницу на какой-то машине.
– В какую больницу?
– Сказали, в больницу Урицкого, – Евсей принялся торопливо одеваться. – Где эта больница, не знаешь?
– Где-то на Фонтанке. Порядочная дыра, но врачи, говорят очень хорошие. Там Зоя лежала. Я пойду с тобой!
– Не надо. Я тебе позвоню.
– Вот еще! Возьми стакан кефира. С булкой. Антонина Николаевна вчера испекла. А я мигом оденусь.
Евсей с Натальей пытались остановить такси, но им не везло. Редкие машины высокомерно проскакивали мимо, торопясь в парк. А тут отгромыхал и остановился искуситель – трамвай. Наталья решила им воспользоваться, все же какое-то движение.
Трамвай тащился долго и нудно, задумываясь на остановках. И трогался дальше, процеживая рельсы, истошно визжа на поворотах, колотясь железом на стыках – неохотно и лениво – словно старик-мусульманин, перебирающий четки. Немногочисленные пассажиры, нахохлившись, глядели в подернутое морозцем стекло, забранное в тонкие деревянные переплеты, из-под которых тянул свежий ветерок.
Наталья пристроила на коленях прихваченный дома пакет, склонила голову на плечо мужа и прикрыла глаза – сказывалось бессонное ночное томление.
– Лучше бы оставалась дома, – буркнул Евсей. Наталья молча подняла руку и варежкой повернула голову мужа к окну. Евсей покорно уставился в стекло.
– Представляешь, вот так он каждый день добирается до своей работы, – проговорила Наталья, не открывая глаз. – И за какие-то гроши.
– Что в пакете? – спросил Евсей.
– Булка, бутылка с кефиром, две груши, – ответила Наталья.
– Он не любит груши.
– Съест. В больнице, как в поезде – все едят.
Евсей умолк. Жизнь отца как-то проходила мимо него. Так, вероятно, складывалось во многих семьях, основной груз забот брала на себя мать. А в детстве, во время войны, отец вообще выпал из жизни Евсея – отец воевал все четыре года. И мужская забота пала на деда Самуила, старика склочного, сварливого и вместе с тем отходчивого и доброго. Дед приехал в Баку из блокадного Ленинграда, где он жил с младшим братом отца – Семеном. И при первой же возможности, после снятия блокады, дед вернулся в Ленинград, где вскоре и умер. Его похоронили рядом с бабушкой, его женой, на Еврейском кладбище, неподалеку от склепа знаменитого скульптора Марка Антокольского. Дед слыл хорошим портным-брючником, на этом он имел какой-то доход, часть которого отдавал матери Евсейки на пропитание. После войны, Евсейка еще больше отдалился от отца. Война ожесточила его, к тому же он долго ходил без работы. Умный, много знающий – правда, не имеющий высшего образования, – отец глубоко страдал от своей невостребованности. Подрабатывая случайными заработками, изредка публикуя в газетах небольшие заметки на городские темы или писанием праздничных статей местным начальничкам в райисполкомах. Однажды он взял подряд на сколачивание на дому фибровых чемоданов для цеха, не имеющего своей производственной базы. Таких цехов развелось множество после войны. Но стук молотка вызывал гнев соседей – ведь дело происходило в Баку, городе южном, люди держали окна распахнутыми целый день. Пришлось оставить молоток и устроиться на сажевый завод дежурным слесарем. Туда его пристроил муж маминой подруги, инженер-нефтяник. Сажа служила основой резинового производства. Работа ночная, не сложная, надо лишь наблюдать за показаниями приборов. Сутки на работе, двое – дома. Отец набирал полную сумку книг и уходил. Возвращался черный от сажи, мылся в тазу во дворе, а двенадцатилетний Евсейка поливал ему из кружки, сдерживая слезы обиды и стыда, – у всех пацанов двора отцы работали на каких-то «хлебных» работах. И никто из них не стоял босыми ногами, в длинных по колено трусах, в тазу, подставляя щуплое, мосластое, черное от сажи тело под кружку воды из дворового колодца. Однако настоящая неприязнь к отцу возникла позже, когда Евсейка учился в старших классах, в нем тогда проснулся бунтарский дух – вернее, юношеский нигилизм. Отец, вопреки фактам, несправедливости судьбы и будучи беспартийным, был оголтелым, фанатичным большевиком, не терпящим никакой ревизии коммунистических догм. Что не раз являлось причиной страшных скандалов с женой и сыном.
– Ты маленький неблагодарный негодяй! – в гневе кричал отец. – Партия дала тебе все: учебу, мир, покончила с эксплуатацией человека.
– А ты – трус! – вопил Евсейка. – Тебя бьют и не дают плакать. Оглянись вокруг! Но тебе все нравится, потому что ты трус!
– Я не трус, я кровь проливал за эту страну, у меня осколок под сердцем сидит, а ты просто маленький дурак!
– Наум! – вступала мать, торопясь закрыть наглухо окна. – Он еще школьник, как тебе не стыдно!?
– Это твое воспитание! – перекидывался отец на мать. – Твое мировоззрение!
– Мальчик сам все видит! – заводилась мать. – Мальчик не слепой! Твои большевички из Берлина навезли вагоны добра! А что ты привез своей семье? Осколок под сердцем, безработицу и пять тысяч рублей отступных?! Поэтому я вкалываю как ишак целый день, чтобы держать семью. Он, видите ли, воевал! – мать, если заводилась, так удержу ей небыло. – Так что лучше помалкивай, Наум!