Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, никогда не захочу я стать похожей на него!
Между мной и мужчиной – война!
И на этой войне я – мужчина!
Это с меня можно будет брать пример обычному взрослому мужчине.
Это я – отец своему отцу! Я – защитница жен и детей!
Да и в самом деле, как вели себя большинство окружающих меня мужчин, соседей, родственников, просто прохожих? Скучали в обществе жен, изменяли им, надеясь – и часто эти надежды оправдывались, если иметь в виду золотые клетки, – на лицемерное «неведение» своей «второй половины».
Эту картинку я наблюдала в Грузии повсеместно и незаметно так прониклась ею, так впечатала себе в лоб и печень, что совсем позабыла про возможность исключений из этого общего, характерного только для обыденного мира правила.
– Нет, лучше пусть он уезжает в свою грузинскую деревню. А мы, русские, будем жить здесь! – сказала я через два часа молчания после того случая, повернувшись к матери, и всей кожей спины ощущая, как отъезжает, отъединяется – буквально физически – отец. А заодно и бабушка с дедушкой по линии отца… Удивленно хлопая глазами, осталась за бортом моей любви и внимания добрая, ласковая, веселая тетя Тина, так любившая мои приезды. Отныне и вся родня отца, и – шире – вся моя грузинская Родина, разбитые вдребезги, отправляются за ненадобностью в хлам моего подсознания.
Больше я не приеду в гости на каникулы в свою грузинскую деревню!
Наверное, в минуты такого сильного разочарования и рождаются революционеры.
Должно быть, в такой же беспросветный, далекий вечер, когда за окном бушевала непогода, в провинциальном городке Гори маленький мальчик Сосо Джугашвили горько заплакал, в первый раз оскорбленный своим отцом-сапожником, который не остановится и перед тем, чтобы выгнать его босым на мороз…
…поник глубоко задетый чем-то мальчик Федя Достоевский, задумавший в глубинах своего существа отцеубийство, но по забывчивости переложивший бремя этого желания на Ставрогина…
…выбежал из квартиры ничего, кроме цифр, не видящего отца-математика Боря Бугаев – будущий писатель Андрей Белый. Позже Николай Абрикосов из его романа «Петербург» подложит бомбу с часовым механизмом под собственного отца-сенатора, такого мутного, скучно-размеренного старика.
Под весь этот старый мир – бомбу! Долой его – в бездну!
Долой ветхого человека, человека-старика!
Да святится имя твое – Дитя…
Вот только… как обошелся с собственным сыном Яковом Иосиф Сталин, когда-то выгнанный на мороз отцом-сапожником?
А Ставрогин – он как обошелся с Дитем?…
Нет, я, как Володя Ульянов, пойду другим путем.
У Володи Ульянова было с кого делать сворю жизнь – с брата Александра.
И мне есть с кого – с Веры, Иры, Олега. С Зои Михайловны. С настоящей пионерки Аэлиты.
С Альки из «Военной тайны» Гайдара и его же Мальчиша-Кибальчиша.
С Ассоли из «Алых парусов».
С писателя Крапивина и его мальчишек и девчонок из отряда «Каравелла», про которых я взахлеб читала в журнале «Пионер».
И даже со старого дворового пса Мурзика, настоящего пограничника!
Помогите мне!..
Помогите вы, старшие, стать и мне старшим другом неразумным моим родителям, соседям, родственникам и просто прохожим, на лицах которых так горько отпечатались муки старости…
Сердце мое расколото на две половины. В одной из них – гнев. В другой – жалость. И обе они сдерживают внутри Любовь, а я молчу и тушуюсь, мучаясь никому не видимой виной.
* * *
Мы взошли на гору, где была автобусная остановка, друг за дружкой – отец, я и мать. Но нас разделяли не менее десяти метров физического расстояния и непреодолимая пространственная энтропия.
Мы так и шли – в десяти метрах друг от друга, думая каждый о своем и видя свое, только свое и еще раз свое.
Придя на остановку, стали порознь.
И в автобусе тоже ехали порознь.
И только в самолете вновь объединились, оживившись.
– Смотри, Маша, Тбилисское море, – сказал отец звонким голосом и, словно захмелев, принялся напевать вполголоса песню «Тбилисо».
Прильнув плечом к иллюминатору, спрятав улыбку, я с умилением и гордостью взирала на все это раздолье далеко внизу. На ровные зеленые и коричневые квадратики с тонкими полосками дорог, среди которых огромным голубым овалом покачивалось, как пятно на шкуре жирафа, или, лучше сказать, летело под могучим крылом лайнера влажнокрылым лебеденком наше море с приникшей к нему горой с сосновым лесом.
Где-то там, под горой, был и наш дом, и в нем ворочались с боку на бок в ранний еще час воскресного утра два самых дорогих мне человека: Вера и Олег. Предчувствуя со щемящей грустью мучившую меня каждый раз в каникулы тоску по дворовым друзьям, я ощутила как сердце, ткнувшись в грудь, поднялось к горлу и попыталось сделать что-то такое, проскользнув куда-то… Кашлянув, я еще больше нахмурилась и на всякий случай закрыла глаза.
– Правильно, Маша, лучше поспи, – одобрил отец.
Ему не мешало то, что я с ним практически не разговаривала. Дома, присев поодаль, он иногда принимался негромко, неторопливо рассказывать мне о чем-то, не требуя реакции. Как правило, такие рассказы содержали некое скрытое поучение, которого я, однако, не могла уловить, да, впрочем, и не силилась. Они продолжались до тех пор, пока не подходила мать, которая бдительно прислушивалась ко всему, что происходило в доме. Услышав звон, она тут же выдавала серию экспромтов, достойных лучших образцов обличительного красноречия.
Видимо, я все-таки задремала, потому что из мечтательно-радужного тумана, которым заволокло мое сознание под ровный гул двигателя, меня вывел все тот же доброжелательный, непривычно оживленный голос отца:
– Маша, а вот и Москва.
– Где?!
Рванувшись к иллюминатору, я с затаенным дыханием всматривалась в такие же, как и в самом начале, зеленые и коричневые квадратики с тонкими полосками дорог и чуть не заплакала от разочарования: и это все?!
Нет, не все. Держа перекинутую через руку кофту и поминутно поправляя челку, в одной шелковой блузке, пронизываемая довольно ощутимым ветром, я торжественно, стараясь держать осанку, хожу по Красной площади. Только здесь я смогла избавиться от неудовлетворенности Москвой, только тут – провалиться в сказочное раздолье. До того мы, оставив вещи в недорогой гостинице у Театра Советской армии, успели сходить в случайно попавшийся по пути Музей художника Васнецова, и у меня до сих пор стояли перед глазами так поразившие меня три богатыря (я еще не знала, что оригинал находится в Третьяковке). Если выехать из другой васнецовской картины славным Иваном-царевичем на Сером Волке, прижимающим к себе печальную Аленушку, если проскочить всю эту суетню, все эти вывески и витрины – весь этот собирательный Торговый Дом, одним из ликов которого является не то ГУМ, не то ЦУМ, куда, как в Бермудский треугольник, часа на три провалилась моя мама, велев нам с отцом ждать ее, у какой-то клумбы, где отец спокойно и сидел, читая газету и пожевывая пирожки, – то путь когда-нибудь упрется в три богатырских здания – Кремль, собор Василия Блаженного, Мавзолей.