Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я думал, ты пройдешь мимо…» – сказал я.
А потом, во дворе, Моливда сделал удивительную вещь – обнял меня за шею, уткнулся лицом в мой воротник и зарыдал так отчаянно, что и мне тоже захотелось плакать, хотя для этого не было причин.
С тех пор я видел его несколько раз, и мы всегда ходили в погребок на задах рынка, где наливают венгерское вино, причем именно такое, какое бывало в прежние времена. Моливда в конце концов всегда напивался, да и я, по правде говоря, тоже.
Он был теперь высокопоставленным чиновником королевской канцелярии, вращался в лучшем обществе, писал в газеты и приносил мне свои печатные памфлеты, и я думаю, что именно потому он тащил меня в этот погребок, что там было темновато и даже если бы кто-нибудь туда зашел, вряд ли его узнал. «Почему ты не женился?» – спрашивал я его каждый раз, не в силах уразуметь, почему он предпочитает жить в одиночестве – чтобы чужие женщины ему стирали и чужие женщины ложились с ним в постель. Даже если не тянет к женщинам, все равно удобнее жить с кем-то.
Моливда вздыхал и, по своему обыкновению, принимался рассказывать историю, всякий раз немного иначе, путался в деталях, но я только понимающе кивал, потому что знал, что он по натуре рассказчик.
«Мне, Нахман, не хватает душевного равновесия», – говорил он, склоняясь над своим стаканом.
Потом разговор всегда заходил о Смирне и Джурджу, и на этом наши приключения словно бы заканчивались – никакого продолжения. О Ченстохове Моливда и слушать не хотел, начинал ерзать: казалось, то, что случилось после заключения Якова под стражу, его уже не интересует. Я также записал ему адрес семьи Воловских и Хаи Лянцкоронской, но, насколько мне известно, он туда не поехал. Зато однажды пришел ко мне, когда я собирался ехать в Брюнн, уже слегка навеселе, и мы пошли вместе пить на Гжибовскую. Моливда рассказывал мне о короле, который якобы приглашает его на обеды и ценит его стихи, а выпив, начал подробно объяснять, где какая девка принимает.
Совсем недавно я узнал, что он рекомендовал сына Михала Воловского, молодого юриста, для работы в королевской канцелярии и опекал его – мальчик был очень талантлив.
Вот и все о Моливде. Когда Господин в самом конце 1786 года, после Рождества, созвал нас в Брюнн, я перед самым отъездом узнал, что Моливда умер.
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ В БРЮННЕ
Когда по наказу Якова мы прибыли в Брюнн, дом на Петербургер гассе уже почти опустел. На эти последние месяцы Яков призвал к себе тех, кто еще оставался из нашей иваньевской хавуры, самых старших братьев и сестер: Эву Езежанскую, Клару Лянцкоронскую, братьев Воловских и меня. Из младших братьев – Редецкого и Брацлавского. Старый Павловский, Ерухим Дембовский и другие были там, на месте.
Мы застали Якова в его комнатах в одиночестве, поскольку он приказал Эве и Анусе Павловской перебраться в другую часть дома, что показалось мне не слишком разумным: в последнее время Господин страдал от кровотечений и апоплексий. Он был раздражителен и попросил Редецкого заботиться о нем – тот очень напоминал мне светлой памяти Гершеле, скончавшегося в Люблине. Яков исхудал и осунулся. Щетина совершенно седая, и волосы – белые, хоть все еще густые и волнистые. Ходит, опираясь на трость. Я не мог поверить, что вижу его таким и что изменения произошли, в сущности, за один год, потому что в моей памяти он все еще был тем Яковом из Смирны, из Иванья – уверенным в себе, грубоватым, говорящим звучным голосом и двигающимся быстро, даже порывисто.
«Что ты так на меня смотришь, Яковский? – спросил Яков вместо приветствия. – Ты постарел. Стал похож на пугало».
Разумеется, время и меня не пощадило, я этого не чувствовал, поскольку на здоровье не жаловался. Но стоило ли при всех называть меня пугалом?
«Ты тоже, Яков», – ответил я, а он даже не отреагировал на мою дерзость. Остальные захихикали.
Каждое утро мы отправлялись либо в Брюнн, к кредиторам, либо в Вену, где сыновья светлой памяти Шломо, достаточно хорошо устроившиеся, давали нам советы, как расплатиться с безумными долгами.
Когда становилось темно – а вечера были уже длинными, – мы, как в былые времена, усаживались в общей комнате; Яков следил за тем, чтобы мы молились по-нашему, но недолго, наверное, только для того, чтобы не забыть слова. Днем паковали вещи и продавали то, что еще было возможно. Вечером Яков делался словоохотлив и, видимо, радовался, что нас так много. Большинство этих баек мы потом записали – я и мои товарищи.
«Есть место, куда я веду вас, – говорил Яков, и этот рассказ я мог бы слушать без конца, он меня успокаивал, и если бы на смертном одре я захотел выслушать какую-нибудь историю, то попросил бы именно эту. – И хотя сейчас вы нищие, знай вы это место, отказались бы от всех сокровищ в мире. Это место Благого Бога, того Большого Брата, который милосерден к человеку и дарит ему братскую любовь и который похож на меня. Он окружен свитой, совсем как у нас, – двенадцать братьев и четырнадцать сестер, а сестры делят ложе с братьями, тоже как у нас. Все эти сестры – королевы, ибо там правят женщины, а не мужчины. И как ни странно вам может показаться, имена этих братьев и сестер в точности совпадают с вашими на древнееврейском языке. И внешне они похожи на вас, только молодые, какими вы были в Иванье. Вот к ним-то мы и направляемся. Когда мы наконец с ними встретимся, вы женитесь на этих сестрах и выйдете замуж за этих братьев».
Я знал эту историю, и они тоже знали. Мы всегда слушали ее с волнением, но на сей раз, в этом пустом доме, мне показалось, что все пропустили ее мимо ушей. Как будто она больше не означала то, что прежде, а сделалась просто красивой притчей.
Всем нам было ясно, что теперь самый важный человек для Якова – Моше Добрушка, которого называли здесь Томас фон Шёнфельд. Яков ждал его приезда из Вены целыми днями напролет и каждый день спрашивал, не пришла ли почта. Единственный, кто его навещал, – это казначей Вессель, знакомый Добрушки, с которым Якова связывали какие-то дела, но нам он ничего о них не рассказывал. Мне же досталось писать письма – главным образом послания кредиторам, обнадеживающие и любезные, а также письма к братьям в Альтону и Проссниц.