Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Берлогу-то найти нехитрая штука. Сам, брат, хаживал, хоть и не рассказывай, все сам поизведал, коли хошь, так и тебе расскажу, – прихвастнул сергач. – Берлогу он завсегда вглубь на три четверти роет, только бы самому улечься. Как, стало быть, ляжет, так и навалит сверху хворосту всякого, лапок сосновых, валежнику, а дырочку для духу завсегда-таки оставит наверху. Вот и видишь, как завалит хворост-от снегом, – из дырочки пойдет пар змейкой, – ну, знать, засел тут дедко и сосет лапу. Тут его только сам не замай да не говори про него, не поминай его имени, чтобы не услышал он: не тронет, ни за что не тронет, да и такой-то увалень, что и не повернется. Один раз только и повертывается он во всю зиму, а то целых ползимы на одном боку лежит да ползимы на другом.
– Слыхать-то слыхали об этом, – поддакнули слушатели. – Ну а ловить-то как?
– Да так же, поди, как и у них. Главная причина из берлоги вытравить: поймают, вишь, зайца да и начнут щипать, а сам-от больно этого писку не любит; а не то собак улюлюкают. Потапыч-то, вишь, осерчает, вылезет из берлоги да и встанет на дыбы; тут его в пять, шесть рогатин и начнут донимать. Из ружей мало стреляют, плохо берет его пуля-то – тепла, вишь, шуба: пальца в три будет, коли не того больше. А ноготки? гляньте-ко, ноготки-то!
И хозяин полюбовался двухвершковыми когтями своего воспитанника.
– Ведь вот бьешь его палкой, – думаешь, больно, так нет тебе: словно деревянной, разве щекотное место попадешь. Только и надежда одна что на кольцо, а то всего бы, кажись, изломал. Бывали и такие случаи, что подымут облавой – собаками, тут бы и бить его, так иной раз косой шут деру задает с перепугу да спросонья; начнет кувыркать – на доброй лошади не догонишь, а коли он сам пустился в погоню – ни за что не уйдешь! Тут уж он всю зиму не лежит – и бродит все по соседству. Злей его тогда нет зверя на свете: хуже волка голодного. Человек тогда не попадайся ему, хоть в другой раз и не тронет, если молодой еще да не попробовал человечьего мяса.
– Мед, говорят, охотник он есть? – поджигали сергача его слушатели.
– Винцо, братцы, больше любит. Вот и теперь бы выпил, кабы было чего…
Догадались бушневские, куда наметил рассказчик, да только переступили с ноги на ногу и почесали затылки. Первый начал вятский:
– Не хорошо, говорит, братцы, обижать прохожего человека. Пойдет далеко, понесет худую славу: «вот-де был на бушневском празднике, да знать у них свои свычаи: сами пьют, а гостей не потчуют».
Сергач, после угощения, сделался еще разговорчивее. Мишка сладко облизывался, и когда хозяин опять растабарывал с земляками, он свернулся на полу и крепко заснул, пустив страшный храп и сап на всю избу.
– А далеко ходишь? – спросил опять вятский. – Домой-то, чай, не скоро попадешь?
– Наше время известное: как вот начнет немного завертывать, станет эдак моросить первоснежье, – мы и потянемся на наседало. Ходим-то, вишь, босиком, так зимой уж и щекотно станет: сам-то он не привык, так и делаешь во всем по его. А не то, так куда больно серчает!
И поводырь, защурив глаза, медленно покрутил головой.
– Ни за что ты его не приневолишь на ноги встать, коли зима застанет; знает, шут, это время: свои-то, вишь, в берлогу залягут да и сосут на досуге лапу; ну а ведь на него не лапти ж надеть. Да коли правду сказать, так и сам лето понамаешься: рад-рад, как попадешь домой на печь поотогреться.
– Эх, земляк, куда ни шло! Расскажи уж заодно: как ты его залучил под свою стать? А трудновато, поди было, долго не поддавался – да ведь чего человек-от не сделает? Вон один, говорят, блох выучил пляске, слыхал я в Питере, а за морем так еще облизьяну выдумали! – поджигал сергача один из бушневских и хитрою речью, и хмельной водкой, которая до того развеселила поводыря, что он затянул песню, подхвативши щеку, и такую заунывную, что самому сделалось жалостно. Однако благодарность за угощение и чувство довольства самим собой, а еще больше воспоминание прошлого, которое чем страшнее, тем приятнее, заставили Сергача рассказать всю подноготную, которую у него же, у трезвого, не вышибешь колом, не то что лукавым словом.
– Давно, братцы, было: и признаться не то чтобы очень, а таки Мишутка мой еще и пушком не зашибался, а теперь, глядите-ко, и борода полезла. Да что, Мишук, нешто спать захотел, кажись, брат, рано? Ты на этого-то мохнача не гляди, зверь ведь он, как есть зверь, поел да и потяготки взяли, – говорил отец, обращаясь к товарищу-сыну, который, сидя на лавке, поминутно закрывал громкие и широкие зевки не менее широким кулаком.
– Тоска, тятька, слушать-то все одно да одно. Который уж раз доводится? вот вечор тоже рассказывал, а мне запрет сделал: «ничего, говоришь, про медведя не рассказывай!» А сам, где ни спросят, всю подноготную скажешь!..
– Эх, Мишуха, брат ты Мишуха! Правду старики молвят, – продолжал отец с тяжелым вздохом и с укором качая головой, – зелен горох невкусен, молод человек неискусен, и толк-от бы в тебе, Миша, есть, да, знать, не втолкан весь! Слушай-ко вот лучше: умная речь завсегда и напредки пригодна бывает. Жил я, братцы, у нашего отца Ивана в работниках и как раз вот на ту пору, как медведя-то ребята убили…
– Помним, земляк, помним, – еще барского-то кучера больно помяли! – поддержали слушатели.
– Не то на другой, не то на третий день после охоты, не помню, братцы, – вот хоть лоб взрежьте, не помню, – поехала матушка с дочкой своих проведать. Жили-то они всего с поля на поле от нашего села, и церковь ихняя словно на ладонке стоит – все видно, только одна река и отделяла. С нашей стороны берег и ничего бы: покат и ровень-гладень, а вот оттуда – крутояр такой, что береги только скулы да ребра придерживай, а то как раз на макушку угораздишь. Прибежали, вишь, наши: волком воют, все село перепугали; думали, уж опять не медведь ли им встренулся. Так, вить, нет, говорят – другое что. Пошел я на двор да и смекнул сразу, чему бабы взвыли. Пришла, вишь, буланая-то кобыла, что с ними отпустил, да без телеги; одну оглоблю цельную приволокла – другой только осколышок, а заверток так