Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никто ему не ответил, и он цыкнул, повернулся к белой алюминиевой трубе (с черными кольцами посередине), заглянул с открытого конца.
– Ну, кто-нибудь наверняка знает.
Интересно, знает ли Джордж или Джун.
– В газете утром, – сказал Калифорния, – писали, что девятое ноября.
Кэмп и головы не поднял.
– Если по местам планеты, это более или менее означает, что и Земля на месте. – Он покосился на нас, успев улыбнуться. – Пред лицом этой космологической катавасии всем немножко полегчает.
– А вдруг нет? – спросил я.
– Я, – сказал Кэмп, – думаю, что да. Но все станут счастливее, если узнать точно.
– Резонно, как по мне, – сказал Ангел. Он подошел и заглянул в трубку. – Ой, там мое лицо вверх ногами!
– Я думаю, возможность напечатать в газете, что мы знаем хотя бы это, была бы полезна политически. Все поутихнет – а то кое-кто сильно нервничает. И я их понимаю. – Кэмп поднял голову одновременно с Ангелом; их взгляды скрестились. – Вам-то, мальчики, – и под этим предлогом он перевел взгляд на Сеньору Испанью, кивком обозначил и ее, – политика, вероятно, не по душе, но мне кажется…
В паузе Собор сказал:
– А вам, значит, по душе?
– Мне… по душе теперь, пожалуй. – Его руки лежали поперек белой трубы. Кости шевелились под кожей, словно в перчатке. – Но по-моему, ваш мистер Калкинз – политик довольно консервативный. Вы как считаете?
Собор двумя темными пальцами потеребил толстую мочку. Там, где втыкалось золотое кольцо, кожа темнела и морщилась – то есть серьга у него недавно.
– Он-то, конечно, полагает себя радикалом. Но по-моему, радикал тут я, а он консерватор. – Я ждал, что он засмеется; он сощурился на облака, на телескоп. – Вот я, видимо, о чем.
– То есть вы так консервативны, – предположила Сеньора Испанья, – что аж до радикализма?
– Нет, – засмеялся капитан Кэмп. – Нет. Не в том дело. Может, на самом деле мне политика… не по душе. – Он помолчал. – Но страна-то теперь такая огромная. Роджер… ну, наверно, всем трудно понять… до чего огромна эта страна.
– Если не увидеть ее, – спросил я, – с космического корабля?
– Из ракеты, – сказал он. – Нет. Нет, я не о том. Мегалитическая Республика… Мегалитические республики – Соединенные Штаты Америки, Союз Советских Социалистических Республик и Китайская Народная Республика – политические образования совсем иного рода, нежели, допустим, Франция, Борнео, Уругвай или Нигерия. Жители мелких государств это понимают, но не понимают, отчего так. Жители Мегалитических Республик в мелких государствах видят чужеродность, экзотику, не пойми что, но не понимают даже, почему у тех такие истории. Двести миллионов человек, девяносто процентов грамотных, все говорят на одном языке! А теперь сопоставьте, например, с… – Пока он держал паузу, я гадал, сколько примеров у него припасено. – Возьмем Грецию. Каких-то восемь миллионов человек – население целой страны меньше, чем города Нью-Йорка. Мужик из Македонии не поймет мужика с Пелопоннеса. Да черт возьми, мужик с севера Крита не поймет мужика с юга. Моя жена вот решила, что надо бы съездить. И мы прожили там полтора месяца. Это моя первая жена была. Но нигде в Европе нельзя механическим транспортом проехать по прямой дольше восьми часов и не наткнуться на другой язык, другую валюту, другую культуру! Как преподавать три тысячи лет европейской политики американским детям в американских школах или русским детям в русских, когда они живут в странах, где на машине катишь целый день в любую сторону – и не пересекаешь границу? Нужно там побывать, чтобы понять. Вот из вас кто-нибудь ездил в Европу?
Собор кивнул.
Ангел сказал:
– Я в Германии служил, в армии.
– Я не бывал, – сказал Калифорния.
– И я не бывал, – эхом откликнулся я, вспоминая Японию, Австралию, Уругвай.
Сеньора Испанья сказала:
– Я – нет.
Но даже двое подсекли Кэмпу аргументацию.
– Ну, короче, тогда вы меня понимаете. Америка… Америка такая огромная. А Беллона – один из полудюжины крупнейших городов Америки. То есть один из крупнейших в мире. – Он нахмурился – главным образом Собору. – Но вы тут все, вместе с Калкинзом, просто не представляете себе, до чего это огромно и насколько здешние люди поэтому уникальны.
– Вы в него разглядите что-нибудь? – спросил я. – Даже когда в облаках просвет, он обычно ненадолго.
Кэмп согласно замычал.
– Информации… много не надо – помните, я вам на празднике рассказывал? Замаскируй почти всё – и даже крохи сообщат массу данных. – Он снова посмотрел в небо. Морщины у глаз удлинились. Губы раздвинулись и истончились.
– Эй, в Европе-то мы были, – сказал Ангел. – А про Луну вы расскажете? На Луне были только вы.
– Ёпта, я это по телевизору видела, – сказала Сеньора Испанья. – В прямом эфире. А Европу не видела по телевизору никогда. Только в кино.
Кэмп усмехнулся:
– Я провел на Земле тридцать восемь лет. – Он уставился в землю. – А на Луне – шесть с половиной часов. И вернулся оттуда, ну… уже сколько-то лет назад. Но эти мои шесть с половиной часов – единственное, что теперь всех во мне интересует.
– И как там было? – спросил Тарзан, будто вопрос логично вытекал из реплики Кэмпа.
– Знаете что? – Кэмп обошел телескоп. – Это как приехать в Беллону.
– То есть? – Собор обеими руками оперся на ступень и подался вперед, присматриваясь – из враждебности Кэмп так сказал, или это просто новая мысль, или то и другое.
– Прилетев на Луну, мы много чего знали о том, где оказались; и в то же время не знали почти ничего. И здесь ровно так же. Прошло шесть с половиной часов, – задумчиво сказал Кэмп, щуря глаза в дыму, – и настала пора улетать. А если сегодня вечером я не вычислю, где мы, наверно, мне настанет пора уезжать и отсюда.
Сеньора Испанья посмотрела в небо, затем на меня:
– И куда вы? – затем опять в небо.
– Туда, где будет ясно, где я.
Небо от края до края сплавилось воедино.
– Желаю удачи, – сказал Собор.
– Тогда это, выходит, прощание, – сказал я.
Собор поднялся со ступеней.
Кэмп носком ботинка подвинул одну ногу треноги.
– Не исключено. – Металлический кончик заскрежетал ужас как громко.
– Покеда, – сказал Собор.
Мы пошли вниз по холму.
Ангел поинтересовался, что Кэмп говорил на празднике про информацию. Я постарался воспроизвести. Ангела это завело, и он разразился эдаким дифирамбом про то, как все, пока мы идем сквозь подлесок, по камням и через кусты, говорит ему о парке; развлеклись от души.
Речь всегда превосходит поэзию, как печать никогда не дотягивает до речи. Слово запускает образы в полет по извилинам, и из этих ауспиций мы вызываем к жизни и масштаб, и намерение. Я не поэт, ибо мне нечем придать жизни сносности, разве что уделить ей внимание. И я не знаю, хватит ли моего, раненого. Возможно, люди слышат, как часы говорят «тик-так». Но я точно знаю, что часы моего детства говорили «тик-тик-тик-тик-тик-тик-тик…». Отчего я вспоминаю об этом в городе без времени? Поразительно, что находят у себя на теле волосатые мужчины.