Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ожог только остался — зудящий, болезненный, незабывающийся; невыносимо ноющий иногда, ледяным ознобом перетряхивающий среди бессонной ночи, ослепляя глаза, слепо пялящиеся в темноту старым воспоминанием. Как золотое пламя облизывало черное небо, кричала женщина, сыпались хрустальным дождем осколки окна и подкатился к самым ногам подсвечник…
Он так и не смог понять — почему. Не раз потом пытался объяснить — сам себе и слепой черноте своих бессонных ночей, где ему так часто мерещилось пламя цвета золотистых женских кос… Пытался — и не смог.
Струсил? Испугался? Чего — заботливых прикосновений старого слуги, аккуратно придерживающего на плечах пана теплый плащ? Нет, не так. Аккуратно придерживающего за плечи не в меру ретивого пана, норовящего сдуру полезть прямо в огонь… Примерещившегося в крестьянских глазах стального отблеска вил, готовых вонзиться под ребра светлого пана?
Смотрел, как горит в огне райская птица, по ошибке залетевшая в стаю ворон. Потому что сам был обыкновенной серой скандальной вороной, которая со своими соплеменниками до смерти заклевывает чужака только потому, что он чужак и у него другой цвет перьев… Или потому, что райская птица была женой старшего брата…
И снова больно царапает — обидой и недоумением — еще в детстве попробованный на вкус вопрос: почему опять не мне — а старшему? Потому что — старший? Потому что дурак и размазня?!
Нет, не так. Потому что — чужак, с другим цветом перьев…
И так хотелось убежать потом — от этих вопросов, и от этих воспоминаний, и от взглядов маленькой девочки, глазами похожей на мать. Хотя темно-карие, почти черные глаза были у девочки, а у той — зеленые, изумрудные, кошачьи.
Хотелось убежать.
Да некуда бежать — от самого себя-то…
…Хотелось убежать. Сначала он царапался и ворчал, кусая тонкую и податливую на ощупь темноту, прилипшую к нему со всех сторон. Но темнота коварно выскальзывала, и зубы — так себе зубы, младенческие, бестолковые, совсем недавно прорезавшиеся из распухших десен — зубы со скрипом скользили по темноте, не нанося ей никакого урона. Темнота снова прилипала, запутывала беспомощные лапы и царапала нос.
А когда он устал бороться с темнотой и, немного растолкав ее в стороны, улегся передохнуть — темнота неожиданно порвалась с одной стороны. Сморщилась и, несмотря на сопротивление, грубыми пинками вытолкала его в этот рваный сияющий разрыв.
Волчонок приземлился на лапы, щуря ослепшие от света глаза и свирепо рыча — на всякий случай. Чтобы окружающие, кто бы они ни были, не особенно обманывались насчет его беззащитности.
Бесцеремонный пинок подвинул зверька еще ближе к большому сияющему цветку с дрожащими, тепло дышащими лепестками. Огрызнувшись на пинок, волчонок заинтересованно потянулся к цветку, который поначалу показался таким привлекательным, но потом неожиданно больно и хлестко щелкнул по носу одним из лепестков. Попытка ухватить коварный лепесток зубами окончилась примерно так же, как и предыдущая битва с темнотой. Только теперь лепесток снова жарко укусил нос.
Волчонок обиженно рявкнул на кусачий цветок и торопливо попятился от следующего горячего лепестка. Уперся в преграду — слишком твердую, чтобы ее можно было бы согнуть, как темноту. Замер, с отчаяньем осознав безвыходность ситуации. И тихо заскулил, жалуясь на несправедливость таким вот кривым колючим боком повернувшейся судьбы и призывая маму наконец появиться и разобраться со всеми этими неприятностями. Мама не отозвалась.
Отозвался сгусток темноты, бесшумно и неподвижно свернувшийся уютным клубком возле Жаркого и Кусачего:
— Не торопись. Если ты хочешь подойти к кому-нибудь близко — так близко, как это возможно, ты должна идти очень медленно. Поняла?
Марго (12). Май.
— Второй слог имени твоего волка… — старуха запнулась, и Марго только сейчас заметила, какой у нее голос — хриплый, простуженный — и смертельно усталый.
— Имя твоего волка… — пробормотала старуха. — Имя.
И опять замолчала, слепо глядя в черные угли, над которыми еще совсем недавно плясало пламя.
— Видишь ли, девочка, люди приручают не только зверей. И, приручая, они дают имена… — старухины глаза были прикрыты бледными сухими веками, и поэтому Марго было легко представить ее глаза — там, внутри, — такими, какими она видела их этой ночью. Похожими на горящие угли. Глазами юной, сильной, черноволосой женщины.
Тускло-серый обтрепанный плащ лежал на костлявых старухиных плечах — тот самый, который Марго видела в алом свете огня сияющим блеском дорогого шелка — черного, как ночь. «Это волшебство», — вздрогнув, подумала она. «Настоящее волшебство, которого я до этого не видела. Или сон».
Марго поежилась, почувствовав прохладное прикосновение белых влажных лапок тумана — как будто пальцы утопленника трогали ее кожу. Кутаясь в одеяло, разглядела вдруг свое порванное платье и алые свежие царапины на запястьях, лодыжках, груди… Горло в один миг пересохло. «Сердце», — вспомнила Марго непререкаемость нежного и сильного голоса. «Жизнь. Смерть», — и серебристую бледность запрокинутого лица женщины. Как луна в черном небе. И чаша в ее руке — как луна, смешавшая на своем дне жизнь и смерть. «Пей, девочка», — ледяное прикосновение края к губам. Жизнь или смерть? «Сон», — испуганно подумала Марго, торопливо заворачиваясь в одеяло.
— …Сегодняшняя ночь, — неожиданно сказала старуха, приоткрывая бледные веки. Марго вздрогнула, задыхаясь под внимательным старухиным взглядом, так легко и спокойно читающим все девочкины мысли. — Сегодняшняя ночь — второй слог имени твоего волка, — договорила старуха, и в ее хриплом усталом голосе Марго почудилась усмешка. Еле заметная, снисходительная усмешка взрослого, наблюдающего наивные попытки ребенка что-то от него скрыть.
«Я боюсь думать о сегодняшней ночи, и она это знает», — подумала Марго, в который раз изумляясь способности старухи влезать в ее мысли и разбираться в них куда лучше самой Марго.
Старухины глаза оказались светло-серыми, выцветшими почти до белизны — обычными. Марго перевела дыхание, растерянно вглядывалась в них в попытках найти черноту и огонь, молодость и силу — той, женщины-луны. Разве что на самом дне, под этой мутной поволокой усталости. «Сон», — снова уговорила себя Марго и решила пока не думать о саднящих царапинах на своих запястьях.
— Наверное, это все напугало тебя, да? — спросила старуха все с той же понимающей, сочувственной усмешкой. — Заклинания, луна, нож… это… это… — она закашлялась, хрипло и надрывно, поперхнувшись холодным предрассветным воздухом, слишком глубоко забравшимся в ее старые легкие. Закашлялась и махнула рукой, как будто завершая начатую фразу. И в этом движении руки, как и в старухином голосе, скользнуло пренебрежение, непонятное Марго.
— Это ритуалы, девочка, — устало договорила старуха, справившись с кашлем. — Я не показывала тебе раньше таких вещей, потому что это не главное. Это, знаешь, как украшения — если их надеть на красивую женщину, она станет еще красивее, а если их надеть, ну, скажем… на трухлявый пень — он не станет от этого красивой женщиной. А красивая женщина — если она действительно красивая и действительно женщина — не перестанет быть таковой и без своих украшений… Ритуалы — украшения веры, хотя многие люди почему-то понимают наоборот. Возможно, это и имеет некоторое значение, как, например, имя для твоего волка…