Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тон не слишком дружелюбный — скорее как у охранника в магазине, который подозревает, что я что-то украл, и хочет проверить сумку. Я чувствую себя ребенком, боюсь заговорить писклявым детским голосом.
— Это нашей соседки. Юсси Бьорлинг, — нет, голос звучит почти как обычно.
— Соседку зовут Юсси Бьорлинг?
— Нет, это…
И тут я вижу, как она ухмыляется. Наблюдает за мной с ухмылкой.
— Шутка! Я знаю, кто такой Юсси Бьорлинг. Точнее, кем он был.
Слышу, как кто-то вошел в библиотеку. Вижу за стеллажами сотрудника. Кажется, его зовут Лассе. Встаю с дивана: наконец-то есть повод отойти.
— Почему ты ничего не говоришь?
Терес произносит слова тихо, но в голосе слышны злоба и обвинение, вопрос больше похож на угрозу.
Никто меня здесь не держит: ни Терес, ни кто-либо еще. Я волен делать что захочу: могу пойти и спросить библиотекаря о том, о чем собирался, могу плюнуть и просто выйти в коридор, могу уйти из школы, могу пойти домой, у меня даже хватит денег на билет в Стокгольм. Но я никуда не ухожу, а оборачиваюсь и смотрю на нее.
— Ну что? Почему ты ничего не говоришь? Почему никогда ничего не говоришь?
Теперь голос звучит громче. Я не понимаю, что она имеет в виду. Не понимаю, что должен говорить. Не понимаю, почему именно Терес, которая ничем не отличается от миллиардов людей на земле, учинила мне допрос. Но я не ухожу, а стою на месте и смотрю на нее. Как тогда, в классе. И смотреть ей в глаза мне почему-то не трудно — наоборот, от этого как-то легче и спокойнее.
— Ты о чем?
Голос у меня тонкий и немного шершавый.
— Ты никогда ничего не говоришь. Та учительница, которая заменяла нашу, — ты что, не мог объяснить ей, что у тебя нет мамы? Или сказать, чтобы заткнулась, да что угодно. Или послать меня к черту, чтобы не лезла в твои дела. Ты что, даже «заткнись» никому не можешь сказать?
Она сильно покраснела, смотрит на меня широко раскрытыми глазами. А я вспоминаю, что недавно все-таки сказал двоюродному брагу Тоббе, чтоб он заткнулся, как ни сложно в это поверить.
— Сколько уже времени прошло? Сколько лет?
Я представляю Терес тридцати- или тридцатипятилетней: выглядит совсем как сейчас, а дома двое детей и муж. Работа у нее самая обычная — например в государственной страховой кассе. Она ходит на все родительские собрания и возит детей на футбольные тренировки. Живет в типовом коттедже. Наверняка она хорошая мама. Потом пытаюсь представить себя тридцати- или тридцатипятилетним. Не получается. Вижу себя с отцом за кухонным столом — сидим, смотрим во двор через окно.
— Осенью будет три года, — говорю я.
Терес вздрагивает, будто не ожидала ответа, и смотрит на меня, разинув рот.
— Почти три года, — говорит она. — То есть… ладно, я понимаю… это, наверное, просто жуть, но… То есть… три года все-таки.
Умолкнув, она оглядывается по сторонам.
— Почти три года прошло — можно ведь уже и заговорить.
Я прячу свободную руку — не ту, в которой держу диски, — в карман брюк. Зябко. Терес смотрит на меня, взгляд становится мягче.
— Я помню, как ты играл на саксофоне в актовом зале, в шестом классе. Там вся школа была, все слушали. Я смотрела и думала, что ты ужасно смелый. И помнишь еще, — продолжает она, — как у нас была дискотека то ли в четвертом, то ли в пятом классе. Ты побеждал во всех танцевальных конкурсах.
Я мотаю головой:
— Нет, не помню.
— Но так и было, — она встает с дивана. — Сейчас урок начнется.
Терес в последний раз внимательно смотрит на меня, а потом уходит. Я остаюсь, пытаясь угадать, многое ли из того, что мы сказали — точнее, сказала Терес, — услышал библиотекарь. Надо пойти в городскую библиотеку и сдать диски там. Немедленно. На остальные уроки плевать.
Правда ли, что никто не спит? Правда, что ты тоже не спишь? Ворочаешься с боку на бок, не можешь успокоиться? Это правда?
Сегодня я был на реке. Лед еще лежит, плывет темными пятнами тут и там, чернеет вдоль берегов. Но сегодня я видел волны — легкую беспокойную рябь.
Ты и раньше ворочалась, не могла успокоиться, правда?
Может быть, оттого я тебе и пишу? Потому что тебе никак не уснуть?
Я полулежу на диване, уставившись в телевизор, и вот уже несколько минут безуспешно пытаюсь понять, что происходит на экране. Ручная камера снимает нескольких мужчин, которые носятся по саду. Иногда кто-то забегает в дом, кто-то выбегает. Одни что-то жарят на гриле, гремя посудой и перекрикиваясь, другие играют в крокет. Одежды на них почти нет, один вообще голый и злой, да к тому же пьяный. Может быть, это документальный фильм. Документальный фильм о мужчинах, которые бегают по саду. Звонит телефон, я слышу, как отец выходит из кухни в коридор, чтобы взять трубку.
— Элиас, это тебя.
Мне никогда никто не звонит.
— Здорово, это Густав.
Голос у него усталый, как в конце долгого дня. Как будто он тоже валяется на диване и смотрит ту же программу о мужчинах, бегающих по саду.
— Здрасте.
— Я просто хотел…
Чем-то мне нравятся люди, которые начинают разговор словами «я просто хотел».
— Мы с тобой на днях говорили, и ты не то чтоб горел желанием сыграть на концерте…
Не горел желанием. Хорошее выражение.
— Черт, зря я позвонил. Тот старый шлягер, «Shame, shame, shame»…
— Угу.
Если не знать Густава — как он обычно держится и как говорит, — то можно подумать, что он пьяный, как тот голый мужик в телевизоре.
— Может быть, ты передумал?
Слова звучат так, будто он вовсе и не надеется. Никакого задора в голосе. Мне это нравится.
— Саксофон можно взять у нас.
— Да, вы говорили.
— Точно, говорил.
«Необычайное сиянье моря». Эту песню я играл в актовом зале, в шестом классе, когда Терес смотрела и думала, что я смелый. Разве я был смелым? Помню только, как нервничал.
Мне почему-то нравится, что Густав такой заторможенный. С одной стороны, меня так и подмывает сказать: «Да, я передумал. Конечно, сыграю». С другой стороны, совсем не хочется.
— Это, прямо скажем, не шедевр.
— Что?
— Ну, песня эта. Особенно в оригинале: дамочка, которая ее поет, явно прогуливала занятия по вокалу. Но если подойти творчески, то…
Отец стоит у раковины на кухне и ставит тарелки в буфет. Он смотрит на меня, но как только я поднимаю глаза, тут же отводит взгляд.