Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Писатель, по Чехову, не призван лечить, а только – диагностировать. То есть – не опускаться до публицистики. И не возносится до проповеди. Очевидно, нужда в оных обнаруживается лишь в кризисные для литературы и общества дни. Как назвал один из классиков такие дни – "окоянные". И сам же, впрочем, оплатил искушение поддаться публицистическим чарам таких эпох собственным дарованием. Порядком подразменяв его на стремительно обесцениваюшуюся в эпоху потрясений газетную медь.
Василий Белов, поначалу глубоко и точно продиагностировав радости и недуги русского крестьянства, обнажив печальный нерв его угасания, поспешил впоследствии предложить рецепт "верного" лечения – не внутренним умиротворением, но внешним ожесточением. Тем самым средством, передозировка которого, скорее всего, и привела, народ к историческому надрыву. Причем, столь глубокому, что стал он источником наркотического опьянения собственной бедой, когда пути-дороги к историческому процветанию должны пролегать исключительно через "очереди в военкомат". Отсутствие оных ещё в начале 2000-ых Василий Белов трактовал, как коренное наше недоразумение. И причину большинства бед. Сегодня, как видим, этот "недостаток" удалось решительно преодолеть.
Свойство литературы – она нетерпима к эпитетам. Писатель-юморист, писатель-фантаст, городской прозаик, деревенский – это никогда не уточнение, а чаще всего – приговор. Бывает, правда, ошибочный. Когда компрометирующая истинного мастера подпорка отваливается сама собой. И в литературе остаётся только его великое имя. Или не остаётся ничего…
Александр Мызников
Он похож на большую перелётную птицу, оставшуюся (или оставленную – Бог ведает, почему) зимовать. Высокий и слегка сутуловатый, по-аристократически нескладный и медлительный. Резко выделяющийся своей отрешённой размеренностью из напрасно снующей вокруг людской толпы.
Всегда сосредоточенно задумчивый: в храме ли с молитвой, на карусельках ли с дочками, в переулках ли нашей Солдатской слободы. В старомодном длинном драповом пальто Александр стоит передо мной на улице, рассказывая про свою жизнь. «Смотри, – растроганно шепчет, выворачивая подкладку, – в каком году пошито, от отца ещё осталось».
Поэтам в России всегда было несладко. Романтикам – в особенности. Даже – обладателям поэтических и журналистских «Золотых перьев». А в Сашином случае – ещё и аспирантам Литературного института имени Горького. Одно из последних мест работы одного из лучших калужских литераторов – городское кладбище. Должность для настоящих поэтов обычная – дворник.
«Далековато от дома было, – сетует Саша, – поэтому в Георгиевский храм – тоже дворником – перешёл. Здесь поближе. Но, жалко, место вскоре потерял…» Почему «потерял» – молчит. Понятно: «производственные проблемы». Где их, этих житейских проблем нет? Даже – у романтиков…
Дни ползут, как змеи в цирке,
и втыкаются ножи.
Раз стихи не помогают,
то кому они нужны?
Раз стихи не помогают
мудрецам и дуракам
измениться, непонятно,
для чего тогда стихам
открывается такое,
что иначе не понять,
и всё лишнее на свете
исчезает, словно «ять»,
и всё лишнее на свете
отступает навсегда,
и хотя бы на минуту
отдаляется беда.
Первую и, похоже, единственную книжку стихов Александр Мызников издал шестнадцать лет назад. Потом были публикации в местных газетах, в журнале «Дружба народов», сценарии на Первом канале. Многое, очевидно накопилось в столе. «Представляешь, я за два года не написал ни одного стихотворения!» – обозначил степень трагичности нынешнего этапа своего творчества Саша. По глазам, по надтреснувшему голосу я понял, цену обуявшего талант молчания.
Если есть на земле неизбывное чувство печали,
если есть на земле неизбежное чувство тоски,
всё равно Я решаю о том, что же было вначале,
и о том, чего не было, стиснув до боли виски.
Если нет на земле ничего, что достойно расплаты,
этой горькой расплаты, единственно ценной – собой,
всё равно Я решаю. И я принимаю утраты.
И земля мне кивает огромной своей головой.
Первую книгу стихов под названием «Личное дело» Александр Мызников впоследствии выбросит на свалку. Как бы в полном соответствии с названием: мол, дело это моё сугубо лично – выбрасывать или нет. Все экземпляры, что не успел раздарить друзьям. У меня остался один из них с подписью автора. «Зачем ты это сделал?» – горько упрекнул я Сашу. «Не знаю», – тяжело вздохнув и сосредоточенно задумавшись, с трудом выдавил из себя он. И после долгой паузы: «Наверно потому, что всё это было по-детски слишком наивно и романтично…»
Стань на колени, ну-ка
дотронься до белых звёзд,
и, если к тебе на руку
спланирует певчий дрозд,
приладит к ладони прутик,
сворачивая в кольцо,
замри, как усталый путник,
улыбкой накрой лицо
и жди – он опять вернётся
и сядет к тебе в ладонь…
Взойдёт озорное солнце,
но ты то гнездо не тронь.
Держи его словно ноту,
ведь мир его очень мал,
как если бы сердце чьё-то
ты в этой руке держал…
Наверное, этим и отличается поэтический талант от всех прочих: умением удержать в ладонях чужие сердца. И – согревать их каждое мгновение. Какой ценой – это уже другая тема. Саша мог бы о ней рассказать, если бы захотел.
Я помню, мы с ним сошлись на Борисе Слуцком. Потом – на Юрии Левитанском. Позже – на Юрии Казакове. Собственно, он для меня его и открыл. Как, например, открыл фантастически талантливого и рано ушедшего Бориса Рыжего. И вот глазами литературного обозревателя из Калуги Александра Мызникова я стал всматриваться в большую часть современной отечественной прозы. Да и поэзии – тоже. А внутри неё отвёл полку и для Сашиных стихов.
В ноябре все дали заоконные
как-то по-осеннему близки,
снятся мне пакгаузы перронные,
телефонные мне чудятся звонки.
Раздаю я мелкие монеты,
ветром наполняю свой карман,
по ночам мне снятся километры,
лентой вьётся мой меридиан.
Резкое отчётливое эхо,
канувший в забвение вокзал.
Я бы на него тогда приехал,
но никто в дорогу не позвал.
Сашу, задумчивого и спокойного, я часто вижу в ближнем храме, что некогда ожил в нашей героически наречённой ещё до революции Солдатской слободе. С женой и детьми. И понимаю, что период созидания у поэта продолжается. Только более углублённый, что ли, сосредоточенный и